Читаем Бесы полностью

Он воротился из-за границы и блеснул в виде лектора на кафедре универ­ситета уже в самом конце сороковых годов. Успел же прочесть всего только не­сколько лекций, и, кажется, об аравитянах[103]; успел тоже защитить блестящую диссертацию о возникавшем было гражданском и ганзеатическом значении немецкого городка Ганау, в эпоху между 1413 и 1428 годами, а вместе с тем и о тех особенных и неясных причинах, почему значение это вовсе не состоялось[104]. Диссертация эта ловко и больно уколола тогдашних славянофилов и разом до­ставила ему между ними многочисленных и разъяренных врагов[105]. Потом — впрочем, уже после потери кафедры — он успел напечатать (так сказать, в виде отместки и чтоб указать, кого они потеряли) в ежемесячном и прогрессивном журнале, переводившем из Диккенса и проповедовавшем Жорж-Занда[106], нача­ло одного глубочайшего исследования — кажется, о причинах необычайного нравственного благородства каких-то рыцарей в какую-то эпоху[107] или что-то в этом роде. По крайней мере проводилась какая-то высшая и необыкновенно благородная мысль. Говорили потом, что продолжение исследования было по­спешно запрещено и что даже прогрессивный журнал пострадал за напечатан­ную первую половину. Очень могло это быть, потому что чего тогда не было? Но в данном случае вероятнее, что ничего не было и что автор сам поленился докончить исследование. Прекратил же он свои лекции об аравитянах потому, что перехвачено было как-то и кем-то (очевидно, из ретроградных врагов его) письмо к кому-то с изложением каких-то «обстоятельств»[108], вследствие чего кто-то потребовал от него каких-то объяснений[109]. Не знаю, верно ли, но утвер­ждали еще, что в Петербурге было отыскано в то же самое время какое-то гро­мадное, противоестественное и противогосударственное общество, человек в тринадцать, и чуть не потрясшее здание[110]. Говорили, что будто бы они соби­рались переводить самого Фурье[111]. Как нарочно, в то же самое время в Москве схвачена была и поэма Степана Трофимовича, написанная им еще лет шесть до сего, в Берлине, в самой первой его молодости, и ходившая по рукам, в спи­сках, между двумя любителями и у одного студента. Эта поэма лежит теперь и у меня в столе; я получил ее, не далее как прошлого года, в собственноруч­ном, весьма недавнем списке, от самого Степана Трофимовича, с его надписью и в великолепном красном сафьянном переплете. Впрочем, она не без поэзии и даже не без некоторого таланта; странная, но тогда (то есть, вернее, в трид­цатых годах) в этом роде часто пописывали[112]. Рассказать же сюжет затрудня­юсь, ибо, по правде, ничего в нем не понимаю. Это какая-то аллегория, в ли­рико-драматической форме и напоминающая вторую часть «Фауста»[113]. Сце­на открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце всего хором душ, еще не живших, но которым очень бы хотелось по­жить. Все эти хоры поют о чем-то очень неопределенном, большею частию о чьем-то проклятии, но с оттенком высшего юмора. Но сцена вдруг переменя­ется, и наступает какой-то «Праздник жизни», на котором поют даже насеко­мые, является черепаха с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню, пропел о чем-то один минерал, то есть предмет уже вовсе неодушевленный. Вообще же все поют беспрерывно, а если разговарива­ют, то как-то неопределенно бранятся, но опять-таки с оттенком высшего зна­чения. Наконец, сцена опять переменяется, и является дикое место, а между утесами бродит один цивилизованный молодой человек, который срывает и сосет какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он сосет эти травы? — ответству­ет, что он, чувствуя в себе избыток жизни, ищет забвения и находит его в соке этих трав; но что главное желание его — поскорее потерять ум (желание, мо­жет быть, и излишнее). Затем вдруг въезжает неописанной красоты юноша на черном коне, и за ним следует ужасное множество всех народов. Юноша изо­бражает собою смерть[114], а все народы ее жаждут[115]. И, наконец, уже в самой по­следней сцене вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее на­конец достраивают[116] с песней новой надежды, и когда уже достраивают до са­мого верху, то обладатель, положим хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с новым проникновением вещей[117]. Ну, вот эту-то поэму и нашли тогда опасною. Я в прошлом году предлагал Степану Трофимовичу ее напечатать, за совершенною ее, в наше время, невинностью, но он отклонил предложение с видимым неудовольствием. Мнение о совершенной невинности ему не пон­равилось, и я даже приписываю тому некоторую холодность его со мной, про­должавшуюся целых два месяца. И что же? Вдруг, и почти тогда же, как я пред­лагал напечатать здесь, — печатают нашу поэму там, то есть за границей, в одном из революционных сборников[118], и совершенно без ведома Степана Тро­фимовича. Он был сначала испуган, бросился к губернатору и написал благо­роднейшее оправдательное письмо в Петербург, читал мне его два раза, но не отправил, не зная, кому адресовать. Одним словом, волновался целый месяц; но я убежден, что в таинственных изгибах своего сердца был польщен необык­новенно. Он чуть не спал с экземпляром доставленного ему сборника, а днем прятал его под тюфяк и даже не пускал женщину перестилать постель, и хоть ждал каждый день откуда-то какой-то телеграммы, но смотрел свысока. Теле­граммы никакой не пришло. Тогда же он и со мной примирился, что и свиде­тельствует о чрезвычайной доброте его тихого и незлопамятного сердца.

Перейти на страницу:

Похожие книги