Тема любви в положительном аспекте связана в «Бесах» с образом Шатова и достигает своей кульминации в эпизоде возвращения к нему его бывшей жены Marie, беременной от Ставрогина. «Хромоножка страстно жаждет ребенка. Но ей не суждено иметь его. Ребенок ее мужа рождается от другой женщины»[82], — проницательно указывает Н. М. Чирков место главы «Путешественница» в общей композиционной связи романа. Шатов восторженно, религиозно-благоговейно переживает рождение ребенка, безоговорочно принимая сына Marie как своего собственного: «Было двое, и вдруг третий человек, новый дух, цельный, законченный, как не бывает от рук человеческих; новая мысль и новая любовь, даже страшно. И нет ничего выше на свете!» (с. 662).
Глава «Путешественница», бесспорный художественный шедевр Достоевского, — одна из лучших иллюстраций, подтверждающих справедливость отнесения к творчеству писателя слов из Евангелия от Иоанна: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его». «Светозарная молния разрезает тьму, — пишет о впечатлении от этой главы С. Н. Булгаков, — в душе Шатова звенит гимн любви, радости, всепрощения — он исцелен»[83]. Жаждавший веры, к которой он был устремлен всем своим существом, но которая мировоззренчески была ему еще недоступна, герой «в любви к жене и в тайне рождения нового существа <.> находит веру и воскресает»[84]. Один из интерпретаторов, характеризуя происходящее в этой главе с Шатовым, применяет к нему слова из евангельского эпиграфа к «Бесам»: «.он судорожно припал к „ногам Иисусовым", и его коснулась исцеляющая рука: он выпрямляется и вырастает на глазах.»[85].
И в эту торжественную, высшую в жизни Шатова минуту к нему приходит посланец Петра Верховенского Эркель, который ведет его на место, где Ша- това уже поджидают заговорщики и где он будет злодейски убит. «Переход от рождения к смерти, от света воскресения к мраку гибели потрясает мистическим ужасом»[86], - пишет К. В. Мочульский. Непосредственно предшествующее убийству чудо воскресения Шатова в любви и прощении делает его героем высокой трагедии.
Гимн любви как абсолютной ценности бытия звучит в финале романа также в предсмертных словах Степана Трофимовича Верховенского: «Мое бессмертие уже потому необходимо, что Бог не захочет сделать неправды и погасить совсем огонь раз возгоревшейся к Нему любви в моем сердце. И что дороже любви? Любовь выше бытия, любовь венец бытия, и как же возможно, чтобы бытие было ей неподклонно? Если я полюбил Его и обрадовался любви моей - возможно ли, чтоб Он погасил и меня и радость мою и обратил нас в нуль? Если есть Бог, то и я бессмертен! Voila ma profession de foi» (с. 727). Любовь человеческая и любовь к Богу неразличимо сливаются в приведенном гимне Степана Трофимовича, органично переходят друг в друга.
В этом религиозном откровении умирающего героя, которому Достоевский, бесспорно, передал и свое собственное убеждение, подлинный финал романа. Финал, однако, не единственный. Контрастной параллелью изображению просветленной кончины Степана Трофимовича является мрачная картина самоубийства Николая Ставрогина, завершающая скандальную губернскую хронику. Погасивший в своей душе и любовь к людям, и любовь к Богу, утративший вместе с этим и все «источники жизни», герой «Бесов» приходит к закономерному концу: «Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами карандашом: „Никого не винить, я сам". Тут же на столике лежал и молоток, кусок мыла и большой гвоздь, очевидно припасенный про запас» (с. 738).
Акцентировать такой двуединый финал крайне важно для уяснения художественной концепции «Бесов». В мире романа, в мире творчества Достоевского в целом совершается вековечная борьба: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей» (Т. 14. С. 100). И исход этой борьбы зависит от личного выбора, от душевных, духовных усилий каждого отдельного человека.
Ну а как же быть с евангельским эпиграфом к роману? Сбывается ли в сюжете «Бесов» заключенное в нем обетование? Далеко не все полагают, что Достоевский сумел осуществить «программу», закодированную в двуедином эпиграфе переходом от пушкинских строк к фрагменту из рассказа евангелиста Луки. «В целом роман пророчит России совсем иную судьбу, нежели та, что видится идеалисту Степану Трофимовичу, вдохновенно толкующему строки, взятые в эпиграф», - пишет, например, А. Б. Криницын, продолжая: «По своей мрачности роман далеко превзошел даже предпосланные ему пушкинские строки. Евангельские же вообще кажутся утопической мечтой при сравнении со своим сюжетным воплощением.»[87]. Это противоречие, по заключению исследователя, «выявляет разницу между Достоевским-художником и публицистом»[88].