Они шли совсем медленно, и чем дальше, тем медленнее, почти останавливаясь на каждом шагу. Аня рассказывала о своей семье: мама — бывшая учительница, очень больна, у нее все время сердечные приступы; отец — кадровый рабочий, с утра до ночи на заводе… В общем-то все очень обыкновенно, ничего интересного… Полонский вслушивался не в слова, а в интонации ее мягкого грудного голоса. В нем нарастало чувство, сходное с тем, которое он испытывал, когда, лежа в траве, подолгу всматривался в медленную, сосредоточенную жизнь замкнутого мирка, не сразу открывавшегося чужим глазам, — жизнь кустарников, полевых цветов, травы.
У одноэтажного, с зелеными, наглухо закрытыми ставнями домика Аня остановилась.
— Ну вот мы и пришли. Наши уже спят… До свидания. — Она протянула ему руку.
Он близко увидел ее лицо — светло-серые, с темными ободками глаза, крупные, чуть потрескавшиеся губы. Полонский не смог бы сказать, красива она или нет. Он не думал об этом, ему просто хотелось смотреть на нее, слушать ее голос — просто смотреть и слушать, как смотрят вдаль или слушают музыку, с неясным ощущением чего-то удивительно хорошего.
Он смотрел на нее и видел то, что не могли увидеть другие. То, главное, что было не на лице, а в самой ее сущности и лишь отражалось, как отблеск внутреннего света, в сдержанном движении бровей и губ, в неуловимо меняющемся выражении глаз.
— Мне пора… до свидания, — повторила девушка и высвободила пальцы.
Полонский вернулся домой со счастливым ощущением внезапно свершившегося чуда. Когда он увидел в своей комнате Калиту и Бахарева, это ощущение не исчезло, а стало, наоборот, полнее. И оттого, что операция, в которой он участвовал, судя по всему, началась успешно, и оттого, что опытные чекисты заговорили с ним тем доверительно-шутливым тоном, который возможен, да и то не всегда, лишь между товарищами, выполняющими одну и ту же, трудную и опасную работу.
— Посмотри-ка на своего племянничка — жених, а? — протянул Калита, глаза у него смеялись. — Ты ничего не заметил в ресторане?
Бахарев поднял голову от листа бумаги (он заканчивал докладную записку), сдержанно улыбнулся:
— Не могу выдавать семейную тайну.
— Ладно, я не любопытный. Тайна так тайна, — Калита щелкнул ножом, оглядел стол. — Ты скоро?
— У меня все, — Бахарев протянул ему докладную. — На сегодня — все. — Он зевнул, потер длинными сухими пальцами щеки, словно снимая паутину. — Устал. Весь вечер — ресторан. Валютчики там в первозданном виде. Этакий, как бы сказать, оазис в пустыне.
— Оазис… бедуины с толкучки, черт бы их взял… Ах, Марантиди, Марантиди, — протяжно вздохнул Калита. — Встал как кость в горле. Пока у нас одна зацепка — сто миллионов Шнабеля. Я был в финотделе, справлялся — за Марантиди большой должок. Только бы взял! — Он с силой стукнул черенком ножа по столу. — Сейчас главное — войти к нему в доверие.
— У него нет другого выхода! — неожиданно сказал Полонский высоким звенящим голосом. Какие-то внутренние створки, сдерживавшие напор переполнявшего его чувства, вдруг раздвинулись, он сорвался с места и, покраснев, начал торопливо развивать мысль, казавшуюся ему значительной и глубокой.
— Для Марантиди сто миллионов Шнабеля — единственный выход. То есть, с его точки зрения, возможность быстрой, безопасной игры. Он не может поступить иначе. В этом все дело! Его ответный ход психологически предопределен. То есть, если рассуждать диалектически, мы имеем случай, когда сила противника становится его слабостью. В этом все дело! — повторил Полонский с горячей мальчишеской убежденностью.
Калита, сдерживая улыбку, взглянул на Бахарева:
— Ну?
— Очень логично, — сказал Бахарев, приподняв брови. — Даже, как бы сказать, немножко больше, чем нужно.
— Слышишь, Саша? — Калита встал, положил на плечо Полонского тяжелую руку. — Операция — это не шахматная партия. Марантиди осторожен и изворотлив. У него могут быть неизвестные резервы… И все-таки кость есть кость. Рассуждая диалектически, инородное тело, не более. Вытащим! — сказал Калита с короткой, жесткой усмешкой и подтолкнул Полонского к столу. — Ладно, садись, будем ужинать…
БЕСЕДА О ЗОЛОТЕ
Гуровского допрашивал самый молодой уполномоченный Дончека — комсомолец Коля Пономарев. У Коли была репутация толкового, не хватающего с неба звезд работника. Он мог сутками не выходить из кабинета, распутывая какое-нибудь сложное дело, и в Дончека никто не знал толком, когда он спит и ест.
Ел он мало и неохотно, словно выполняя какую-то надоевшую обязанность. Глаза у него были воспалены, лицо туго обтянуто нездоровой бледной кожей. Иногда он засыпал за столом, положив голову на тонкие, поросшие рыжеватыми волосами руки. Но стоило ему услышать сквозь сон чьи-то шаги за дверью, как он мгновенно вскидывал голову и на его лице проступало выражение привычной спокойной сосредоточенности.
«Задумался, понимаете, — говорил Коля, потирая пальцами высокий лоб и глядя на вошедшего прищуренными, словно от яркого света, глазами. — Дело оказалось сложнее, чем мы предполагали…»