Альдобрандо Даноли остался недвижим, Ладзаро присвистнул, Камилла молча сидела, вцепившись в руку супруга. Но Грандони, Портофино и д'Альвелла обменялись взглядами, в которых не замечалось ни раздражения, ни уныния. Сколь ни жутка была новая смерть, вышедшая за границы замка, она говорила, что они на правильном пути. Убийца уничтожил последнего свидетеля, который мог узнать его в лицо и указать на него, сама же необходимость убить Пасарди подтверждала, что мотив убийства — преступная страсть к стяжательству — угадан ими верно.
Д'Альвелла и Альмереджи направились на место убийства банкира, Портофино пошёл следом, а Даноли решил пойти к себе. Камилла же после ухода гостей, когда Чума надевал тёмный, уместный для похорон дублет, задумчиво смотрела в окно. Неожиданно позвала его.
— Грациано…
— Да, мой свет, — отозвался он, и на сей раз его жгучие глаза были обращены к ней с лукавой заботливостью и нежностью.
Она забыла, о чём хотела спросить, губы их слились, но минут через пять он вернул её на землю.
— Ты что-то хотела спросить?
— А… да. Послушай-ка. Аурелиано как-то назвал мессира Альмереджи сукиным сыном.
Песте удивлённо поджал губы, удивляясь не определению Портофино, но тому, что Камилла заговорила об этом.
— Назвал.
— А ты сказал, что он прохвост.
— Сказал, — кивнул Чума, всё ещё недоумевая.
— А вот сам он сказал, что он честный человек. Он пошутил или правда считает себя честным? Или намеренно лжёт о себе? Или… лжёт себе? Он понимает, кто он на самом деле?
Песте рассмеялся.
— Хорошо, что ты не спросила «или мессир Альмереджи и вправду честный человек?» — Грациано вздохнул. — Граф Даноли говорит, что пришли бесовские времена, дорогая. Так, воистину. Медленно расплывается, растекается смысл слов, одномерные понятия исподволь заменяются другими и, жонглируя словами, бесы меняют определения, искажая понимание людей. Назови «блуд» — «любовью», «разврат» — «жизненной силой», «подлеца» — «разумным человеком», «алчность» — «расчётливостью», «безбожие» — «свободомыслием» — и люди постепенно, через поколение-другое, перестанут понимать сокровенный смысл происходящего, ведь слова лежат в основе мысли, а мысль формирует понимание. И люди перестанут понимать, кто они сами, не смогут даже назвать, обозначить мерзость, ибо для неё в их языке уже не будет определения. Сегодня они не хотят взглянуть правде в глаза, а завтра, глядишь, уже и не смогут.
Ладзарино… Ладзаро всё понимает. Но он не хочет быть по-настоящему честным — это отяготит его, помешает жить, как он привык. Он знает, что грешит, но сравнивает себя не с Портофино или Даноли, хоть и понимает ещё, что это праведники, но с отравителями и ворами. Но Альмереджи не отравитель и не вор, — и в этом он черпает свой жалкий мизер самоуважения. Но Ладзарино ещё понимает, кто он на самом деле. Он понимает, что есть святость и что есть грех. И это даёт Портофино основание назвать его сукиным сыном, но не подлецом. Сукин сын может опомниться. Пьетро Альбани опомнится уже не может.
Но ужас этих начинающихся бесовских времен в том, моя девочка, что у людей постепенно отнимается сама возможность раскаяния, осмеивается и профанируется само это слово, которое подменой понятий становится элегическим сожалением о вчерашнем, уходит слово «грех», сменяясь словом «поступок», и любой поступок становится равно возможным и допустимым, ведь люди перестают соотносить свои деяния с Истиной. Еретики-лютеране первым из всех таинств отвергли покаяние.
— Но кто-то говорил мне, что мессир Альмереджи храбро сражался в войсках Дона Франческо Марии. Это ложь?
— Почему? Ладзаро хороший солдат, совсем не трус, он способен даже на подвиг, но не способен обуздать свою натуру и не имеет силы духа жить праведно. Между смелостью и трусостью он выберет смелость, но между путями истинными и лёгкими выберет лёгкие и потому он — ничтожество. Но почему ты спрашиваешь о нём? — Чума не ревновал, он видел, что любим, но не понимал причин интереса супруги к Альмереджи.
Камилла же думала о несчастной Гаэтане. Антонио погиб, и она осталась совсем одна. Любовь к мессиру Альмереджи, искусительная и грешная, могла теперь окончательно погубить Гаэтану, если она поддастся ей.
— Я не поняла, — Камилла пропустила мимо ушей вопрос супруга, — ты говоришь, он ничтожество потому, что идёт лёгкими путями. А он может перестать быть ничтожеством?
Грациано внимательно посмотрел на супругу.
— Может. Но мне трудно представить чудо, которое может заставить Ладзарино сойти с лёгких путей.
После похорон Гаэтана часами сидела в ознобе перед камином. Не хотелось говорить, не хотелось есть, не хотелось жить. Она почти не услышала сообщения подруги о браке, оно просто не дошло до неё. Гаэтана омертвела и жила только ощущениями. Камилла заглядывала к ней по три раза на дню и почти насильно заставляла проглотить несколько кусочков рыбы или съесть персик, и когда на её плечи чья-то заботливая рука опустила тёплую шаль, она тихо и бездумно проронила:
— Спасибо, Камилла… — но тут лёгшая на стену длинная тень заставила её обернуться.