Из клиники он вышел в итоге почти в пять. Прием получился вязкий – с тремя опоздавшими (ну пожалуйста, доктор, мы всего на десять минут задержались!) и яростным спором с Шустриком, который был возмущен – да! возмущен! – тем, что Огарев отправляет пациентов к чужому гастроэнтерологу, когда у нас свой собственный сидит. Через кабинет, между прочим, от тебя. Я отправляю пациентов к хорошему гастроэнтерологу, а не к чужому. Возьми на работу хорошего – буду перекидывать к нему. И не ори на меня. Сам не ори.
Было темно практически – господи, практически уже темно. Где-то в мире, в другом его измерении, еще сидели на открытых верандах, щурились на уходящее солнце, набрасывали на плечи любимым полотняные легкие пиджаки. Танцевали, посапывая, мулатки, двигая дивными бедрами в характерном, незабываемом, узнаваемом, бродском ритме. Смеялись беззаботно. Но Москва уже почти погрузилась во мрак.
Почему тут так холодно, Господи? Когда я разлюбил эту бедную землю? За что должен был выбрать именно ее?
Огарев, закурив на ходу, нашарил в кармане брелок, пикнул сигнализацией – и, словно вызванная этим звуком, из сумерек вышла продрогшая Маля. Мелкая сияющая морось в волосах. Бессмысленный, ничего не согревающий шарфик. Даже губы посинели. Бедная. Она держала в руках коробку из «Старбакса» – с шестью большими нелепыми одноразовыми стаканами.
Я не знала, какой вам понравится. Есть даже без кофеина. Хотите без кофеина? У них хорошие стаканы, с термоизоляцией. Все горячее еще.
И – без паузы, скороговоркой – это же просто кофе, Иван Сергеевич. Не гоните меня, пожалуйста. Это же просто кофе. Ну хотите, я на землю поставлю и на два шага в сторону отойду?
К декабрю они уже встречались ежедневно. Кофе, начавший их частную историю, словно сразу задал тон и аромат всему. Кофейни, кафешки, кафе, кафетерии, закусочные, бутербродные, блинные. Грустный романно-гастрономический тур, знакомый каждому ступившему на неверную дорожку любви и обмана. В рестораны не хотелось, в музеях было слишком людно, на улицах – чересчур холодно. Не показываться дважды в одном и том же месте. Не звонить друг другу. Не отправлять смс. Они часами просиживали над двумя нетронутыми чашками, подсыхало пирожное на ее тарелке, подсыхал унизительный смертный пот у него на спине. Говорили. Говорили. Он говорил, конечно, – хвастался бесстыдно, бессовестно, так, что и сейчас невозможно вспоминать. Токовал, повинуясь биологии. Разворачивал до предела, до хруста, роскошный несуществующий хвост. Уверял – и сам верил, что лучше всех. Маля улыбалась, тихо подсвечивая невзрачный мир вокруг. Огарев мысленно поправлял прядь волос, удравшую из ее прически, протягивал руку, ронял, отворачивался без сил. Еще кофе? Нет, спасибо. Всезнающие московские официантки переглядывались – он явно женат, она – безголовая дура. Поматросит лет пять – и, выпотрошив, выкинет на помойку. Обыкновенная история.
Огарев морщился, прикладывал к счету купюру. Пойдем? Маля вставала доверчиво. Конечно, пойдем. Он подавал ей шубку – и это каждый раз было настоящее волшебство, потому что шубка все не заканчивалась, не заканчивалась, а Маля все не начиналась и не начиналась, и вдруг – всегда вдруг – он чувствовал ладонями ее плечи. Неожиданно сильные. Она была сильная. Огненная – так, что прошибало даже сквозь мех. Единственное доступное прикосновение. Еще поддержать под локоть на скользком тротуаре. Все. Честное слово – это было все. Они даже не поцеловались еще ни разу. Ни разу еще не.
Огарев и подумать об этом не мог.
Он уже исчерпал до дна свои скромные способности ко лжи, объясняя дома бесконечные отлучки. Мале врать не смог – на первом же свидании сказал – я женат. Ну и что? – ответила Маля спокойно. У всех есть прошлое. Как будто аккуратно смахнула невидимую Аню со стола. Как колючую крошку. Огарев так не мог. Черт. Они ведь с женой работали вместе. Вместе в клинику, вместе – домой. Это была отдельная пытка – лгать Ане. Недоговаривать. Выворачиваться. Хуже даже, чем пытка. Он сам был должен все это прекратить – но не мог. Просто не мог. Никто бы не понял. Не поверил, что это не кризис среднего возраста, не гон стремительно убывающего тестостерона, Малины двадцать четыре года нравились Огареву меньше всего, они вообще не имели значения. Сама мысль о том, что кто-то может подумать об этой любви плохо, выворачивала, не давала жить. Аня ничего не подозревала. Совсем ничего. Один раз ночью он обнял ее, рывком прижал к себе, бормоча – Маля, маленькая моя. И проснулся, перепуганный, униженный, с полной горстью своей вздыбленной жалкой зудящей страсти, своего страха, своего стыда. Аня даже не шелохнулась. Спала.