– И как оно в жидкости обретается? И что потом случается, если это не объясняется и ученица стоит и мается? – снова продолжает он, уже умышленно рифмуя слова.
Класс в восторге. Данилова улыбается, жмется и молчит.
– Балл сбавляется! – громко возвещает он и, понизив голос, добавляет: – Горько ученица кается, что плохо занимается, а когда домой возвращается – занимается… На этот раз ей прощается, но на будущее повелевается, что, увы, не всегда исполняется… Ну, так как же будет? На будущее обещаетесь?
– Да, да, я все выучу на вторник.
– Ну, ладно, Бог с вами, так во вторник, помните, спрошу.
Прямо совестно, по-моему, для него не учить уроков!
А Клеопатра про вторжение в первый «А» узнала, и девицам нашим влетело: бедные пострадали за своего идола.
Глава X Первое горе. – Печальные дни
Боже мой, Боже мой! Неужели же это действительно правда, страшная, ужасная правда? Мне кажется, я вот-вот проснусь, и все это страшное, тяжелое нечто отойдет в сторону. Просто не верится. Она, молодая, цветущая, полная жизни, всегда веселая, всеми любимая, она, наша красавица Юлия Григорьевна, умерла… И так скоро, поразительно, невероятно скоро!
В субботу мы видели ее на уроках в гимназии; она, по обыкновению, ходила под руку с мадемуазель Линде, своим старым, неизменным другом. Еще, помню, так приветливо улыбнулась, так мягко посмотрела своими бархатными черными глазами. Боже, Боже! И подумать, что я в последний раз видела этот милый взгляд, эту улыбку, слышала этот звучный дорогой голос… Слезы заволакивают глаза…
В этот день она была такая веселая, как рассказывала Клеопатра Михайловна, беспокоилась, будет ли готово белое платье к воскресенью, когда она собиралась на бал. На следующий день она и была на балу, но приехала очень рано, после часу. Вскоре она почувствовала себя нехорошо; позвали доктора, а в восемь часов утра ее уже не стало. Говорят, заворот кишки.
В то же утро эта страшная весть облетела гимназию; все были глубоко потрясены. Я даже плакать не могла, во мне все точно сжалось. Мне хотелось куда-то бежать, спешить, что-то делать, помочь – скорей, сейчас, сию минуту…
Господи, неужели же нет средств, нет возможности, совсем ничего нельзя сделать?.. Может, это ошибка? Так скоро?
Это слишком невероятно. Еще в три четверти восьмого она была жива, в ту минуту, как я вышла в столовую и спокойно пила чай. Думала ли я? Могла ли я думать?..
Нас построили на панихиду. Сколько было слез! Ее класс громко рыдал, плакали классные дамы и учительницы, голос батюшки дрожал и срывался. Многие певчие не в состоянии были петь. В груди моей росло что-то тяжелое, большое, и я неудержимо разрыдалась.
Эти чудесные слова, эти сердце надрывающие мотивы… Слезы текут и текут, и столько их еще там, внутри, кажется, никогда не выплачешь их… Вот горе!.. Мое первое настоящее горе. Господи, Господи, как тяжело!..
Увидеть еще разок ее, милую, дорогую, ненаглядную мою, проститься с ней…
Я не хочу идти вместе со всеми, когда там много народу. Я иду раньше назначенного времени, раньше всех. Двери на лестницу открыты. В маленькой прихожей прямо в глаза бросается мне крышка гроба. Я первый раз в жизни так близко вижу гроб… «Зачем это?.. – думаю я. – Да, ведь она умерла, это ей… Ей – гроб?!. Нет, неправда, неправда, этого быть не может! Верно, ошиблись, верно, мать ее старушка умерла, а она жива, она выйдет…» Юлия Григорьевна, милая, дорогая!..
Мне застилает глаза. Я переступаю порог с какой-то смутной, тоскливой надеждой…
Небольшая уютная комната вся в зелени. Посредине на возвышении белый, блестящий гроб. С последней искрой надежды я поднимаю глаза. Она… она лежит. Вот ее пышные, чудесные, как смоль черные волосы, вот, словно нарисованные, тонкие брови; вот милые глаза, теперь закрытые, опушенные густыми черными ресницами. Рот чуть-чуть приоткрыт… Да ведь она спит… Право, спит… Дышит…
Слезы мешают смотреть, я поспешно смахиваю их и пристально вглядываюсь. Дышит… Вот приподнимается на груди белый тюль, вот он дрожит около шеи… Вот опять…
Неужели же нет?.. Неужели же это трепетный огонек от мерцающих свечей колышется на кисее?.. Нет, она не спит, она… умерла…
Только в эту секунду понимаю я весь ужас, всю глубокую тоску и безнадежность случившегося… Ничто, ничто не поможет! Я прижимаюсь головой к стенке гроба, ничего не вижу, ничего не сознаю, я захлебываюсь от слез, в груди тесно от них, и так тяжело…
Устала… больше плакать не могу. Я поднимаю тяжелую голову, с трудом открываю опухшие глаза. В нескольких шагах от гроба, на противоположной от меня стороне, сидит в кресле высокая, благообразная старушка. На серебряных волосах ее, с пробором посредине, надет черный креповый чепчик; лицо продолговатое, матовое, с прямым носом. Продолговатые же большие скорбные глаза с каким-то особенным выражением смотрят на покойную.