День был морозный и пасмурный. Колючий ветер вздымал с земли снежные вихри и швырял их в лица прохожих. Закутанные в платки рыночные торговки, разносчицы и домохозяйки с задних дворов с тяжелым сердцем затопали по снегу на похороны. Мужчины натянули на уши высокие зимние шапки, надели шарфы и башлыки и отправились к больнице на Госпитальной, куда из христианской больницы святого Якова перевезли тело агуны. Похороны были назначены на три часа дня, но жители дальних районов и пригородов пришли раньше. Прибыли рыбаки с Виленки, меховщики с рынка у бойни на Новогрудской и даже плотогоны из Шнипишек. В переулках близ больницы лавочники еще стояли в своих ларьках, ремесленники сидели за верстаками, в мясных лавках еще дожидались покупателей, а грузчики еще надеялись получить «носку». Но все поглядывали на больницу, чтобы не опоздать на похороны, и везде говорили только об агуне: проклятый мир! — в кинематографе всякая немая история кончается тем, что вешают злодея, а в жизни мы видим, как молодая женщина в цвете лет — кровь с молоком! — вешается, а злодей продолжает делать злое дело.
Тем временем подошли зареченские, чувствовавшие себя истинно осиротевшими. Полоцкий даян — их раввин, а агуна, благословенна ее память, была их соседкой. Зареченские рассказали городским, как они расправились со своим старостой Цалье, который отказался засчитать в миньян полоцкого даяна.
— Полоцкого праведника не засчитать в миньян? — возмущались грузчики, кряхтели лавочники, причитали женщины. — И все это натворил раввин из двора Шлоймы Киссина?
Кто-то заметил, что зареченские не такие уж хорошие, какими прикидываются. Когда виленские раввины перестали платить полоцкому даяну жалованье, так и они перестали его поддерживать. Торговцы разъярились и пожелали зареченским провалиться в болото заодно со всеми святошами, ежели они такие уж порядочные люди. Но зареченские отвечали, что на даяна возвели поклеп, будто у него что-то было с агуной, и потому все отвернулись и от него, и от нее. Кто мог знать? Из-за злых языков был разрушен Иерусалим.
Тут же стали передавать из уст в уста, что раввин из двора Шлоймы Киссина выдумал, будто полоцкий даян живет с агуной. Если бы раввин с Полоцкой улицы не был истинным праведником, он бы повесился, как агуна. Но он не захотел погубить свою душу и лишиться загробного мира.
— Наш ребе пришел бы на похороны, но у него — свое горе, похороны собственного ребенка, — говорят зареченские и сообщают, что раввин из двора Шлоймы Киссина явился в дом к полоцкому даяну, чтобы затеять с ним ссору. Как раз в это время зашел сосед и сказал, что агуна повесилась. А полоцкий даян как крикнет на раввина из двора Шлоймы Киссина: «Убийца!»
— Если зареченский раввин назвал его убийцей, значит, так оно и есть, и мы от этого убийцы мокрое место оставим! — грозят рыночные торговцы и сообщают вновь пришедшим: раввин из двора Шлоймы Киссина угрожал зареченскому, что его ребенка не разрешат похоронить на кладбище.
— Говорят, что тех, кто сам себя лишает жизни, хоронят у ограды.
— Да? Еще посмотрим! — Торговцы оскаливают зубы и туже затягивают ремни на штанах. — У ограды положат раввина из двора Шлоймы Киссина, а агуну похоронят рядом с могилой праведницы Двойры-Эстер.
С Завальной улицы поспешно вкатилась пароконная упряжка одного из городских богачей, как обещало правление кагала, и все пространство за нею заполнили провожающие. Несколько широкоплечих мужчин вошли в морг, чтобы вынести покойницу. Когда они вышли и черный гроб закачался над головами, женщины разом зарыдали, и даже стойкие мужчины начали всхлипывать. Несшие гроб хотели установить его в карете, но сотни голосов слились в общем крике:
— Нести до кладбища!
— Мимо двора Шлоймы Киссина! Пусть раввин видит, что он наделал!
Над улицей раздался вопль.
— Мэрка! На кого ты нас покинула! — кричала Голда, младшая сестра Мэрл. За ней шли две ее племянницы, поддерживая под руки мать — Гуту, старшую сестру. Ее лицо пожелтело, она молчала и покорно давала себя вести. По толпе пронесся шепоток:
— Видите эту крикунью? Она пришла без мужа, потому что он лучший друг Мойшки-Цирюльника и боится выйти на улицу. Старшая, та, что между двумя девчонками, тоже пришла без мужа. Он сбежал от нее.
— У агуны есть еще старая мать в богадельне, полоумная парализованная старуха, больше уж на том свете, чем на этом. Она даже не знает, что дочь ее повесилась.
— А почему не видно ее мужа?
— Вы спрашиваете об этой скотине в образе барана? Ведь он ее бросил! Его счастье, что он не явился: его бы забросали булыжниками!
— Глаза им надо выцарапать, этим сестричкам, — шептались и шипели женщины, — их нельзя близко к гробу подпускать. Их несчастная сестра дороже и ближе нам, чем им!