Так шли по пустому коридору, двое, поддерживая друг друга, маленькая, колобком, старушка с круглым лунным личиком, и мужичок с ноготок, ковыляли, переваливались с ноги на ногу, шаг, еще шаг, еще шаг, и так дошли до палаты, и палата показалась Вите родным домом. Анна Ивановна завела Витю в палату, довела до койки. Он сел, пружины тихо пропели под ним. Анна Ивановна тихо перекрестила его: ну вот, милочек, и добрались, вот и дошли, ложись, отдыхай.
Витя лег. Нянечка наклонилась над ним и тихонько сказала, отдувая старческим дыханьем рыжую прядь от его щеки:
– Забудь все. Все забудь. Ничего не было.
Потом приблизилась еще, совсем вплотную, прижалась морщинистой яблочной теплой щечкой к Витиной мохнатой седой щеке и сказала:
– А будет все только одно хорошее. Так и знай.
И разогнулась тяжело, и ушла, шаркая старыми, обшитыми собачьим мехом шлепанцами.
– Возьмите. Возьмите, пожалуйста. Только никому.
– Что никому?
– Никому не показывайте.
Манита догнала доктора Сура в коридоре, когда он направлялся в ординаторскую после обхода.
Схватила за локоть.
Она сунула ему, из руки в руку, сложенные вчетверо тетрадные листки в клеточку.
Из тетради по арифметике для начальной школы.
Исписанные мелким убористым почерком.
Сур хотел прочитать. Манита быстро закрыла, накрыла листки руками, лицом, грудью. Как птица птенца.
– Нет. Не надо здесь. Никому не показывайте! Нельзя.
– А мне-то можно прочитать? Потом?
Манита миг глядела на врача.
– Вам – можно.
– Ну прочитаю. И что?
– Это очень важно. Очень. Прочитаете – и отнесите, куда нужно. Кому нужно.
– А кому?
Сур ничего не понимал.
Сунул листки в карман халата.
Манита дрожала всем телом.
– Вы не думайте. Я не псих. И тут половина – не психи. Просто несчастные. Просто! Просто! Это – письмо.
– Письмо?
Он обхватил пальцами квадрат бумаги в кармане. Мял, гладил.
– Да. Письмо. О нас. Обо всех нас. О том, что с нами тут делают.
Голос больной Касьяновой был тверд. Она не бредила. Она не шутила.
И она – не обманывала.
И вдруг, внезапно, разом, он все понял.
И – ужаснулся.
– Вы… Тут много подписей?
Он уже знал, что – много.
Она кивнула.
– Вы… написали его… до восстания?
Он называл бойню в вестибюле восстанием. И она была благодарна ему за это.
– Да. За неделю до него.
– Почему… даете мне только сейчас? И – почему мне?
– Боюсь, что меня… – Она низко опустила голову, подбородок коснулся ключицы. – Замучат… И за это тоже.
Показала рукой вниз. В пол.
Он понял: за восстание. За первый этаж.
– Понятно.
– А вам – потому, что…
Поняли друг друга без слов.
У Сура заныло под сердцем.
– Я не рад, что подался в психиатрию, – сумрачно сказал.
– Такие, как вы… понимают…
Он нашел рукой ее руку.
– Идите в палату. На нас уже смотрят.
– Но вас же не обыщут.
«Она рассуждает, как нормальная».
Внезапно понял: и он и она – железные винтики. Часть огромной машины. Ее нельзя охватить глазами. Объять разумом. И от этого можно сойти с ума.
– Да. Я прочитаю. Я передам, куда надо. Идите.
– Хорошо.
Манита повернулась и пошла. Потом оглянулась на Сура, и Сур тоже в это время оглянулся, они увидели глаза друг друга одновременно, и он услышал, она глазами сказала: спасибо.
А она услышала из его глаз: держись, девочка.
Трясясь в желто-синем, похожем на длинного неуклюжего жука, усатом троллейбусе, он не выдержал, просунул руку под борт пальто, потом нащупал карман пиджака, вытащил письмо. Тощий троллейбусный свет мигал под крышей салона. Доктор Сур читал, и прыгали в глазах корявые строчки, мелкие, как муравьи, буквы, прыгала, металась, орала, вопила чужая жизнь. Это кричали ему – через него – в широкий мир – его больные.
Те, кого он сам мучил, пытал и приговаривал.