Запускаев тряхнул рукой: ведите в палату. Идти товарищ не мог. В кресле-каталке довезли. Сгрузили. Тут же уколы, внутримышечно аминазин, внутривенно глюкозу, все как положено. Все анализы взяли. Еле-еле. Старик не давался брать кровь. Отбивался. Ногами сучил. Лаборантка заплакала беспомощно. Доктор Запускаев пришел в палату, наклонился к старику, уговаривал его ласково, монотонно. Товарищ Касьянов, ну вы же можете. Вы же всегда были разумным человеком. Вы выполняли волю партии и государства. Что же вы теперь артачитесь? Вы прекрасно понимаете, что кровь у вас мы все равно возьмем. Так или иначе. Ну свяжем мы вам руки, ноги. Разве вы этого хотите? Вы сейчас расслабитесь, расслабитесь, вам будет легко, хорошо, у вас ноги теплые и тяжелые, руки тяжелые и теплые, вам будет совсем не больно, абсолютно не больно, будет только тепло и приятно, приятно, тепло, Зина, коли.
Лаборантка, хлюпая носом, схватила корявую старческую руку Касьянова и поднесла к пальцу похожий на игрушечную серебряную ракету скарификатор. Нажала кнопку, выскочил резак, воткнулся в мякоть пальца. Брызнула кровь. Лаборантка быстро вытерла ее спиртовой ваткой. Касьянов сморщил губы, наморщил лоб и бессильно тряс головой. По его впалым, изрезанным морщинами щекам текли слезы. Прозрачные реки в темных глубоких фьордах. Лаборантка насасывала кровь в тонкие прозрачные трубочки. Доктор Запускаев внимательно наблюдал.
В крови у товарища Касьянова обнаружились странные антитела. Судя по этим антителам, он должен был быть здоровяком с большой буквы. Такую отличную кровь при лейкемии больным переливают, разводила руками лаборантка. Запускаев почесал скулу: значит, если крепкий такой, можно смело назначать либо атропиновый, либо инсулиновый шок.
Но не теперь. Не теперь.
Уколы, душ Шарко, валиум, режим. Привязывать к кровати не будем. Не буянит.
Касьянов, Касьянов, бубнил Запускаев себе под нос, вышагивая в ординаторской из угла в угол, Касьянов, черт, что за фамилия знакомая? А, простая русская фамилия! Кто только у нас не Касьянов, не Кузнецов! Иванов-Петров-Сидоров!
А он-то – не простой Касьянов, рабочий с Автозавода, а знаменитость!
Хотя у нас, в Советской стране, и рабочие знаменитыми бывают!
– Я не Геля. Я… – Свела брови в черную нить, вспоминала свое имя. – Я – Манита.
Старик приподнялся на матраце на локтях.
Глаза дергались, как на шарнирах, веки без ресниц стрекозино трепетали.
– Манита? Ма…нита… Ма-ни-та!
Его рука крепче сжала ее руку.
Он еще не узнал. Пытался узнать.
Манита тихо, зло спросила:
– Кто такая эта Геля? А?
Слезы лились из глаз старика на подушку.
Лежал, беззубо улыбался, щедрых слез не стеснялся.
Узнал.
– Твоя мать.
Тогда Манита ниже склонилась над стариком и так же тихо, злобно сказала:
– А ты тогда кто такой?
Глаза вошли в глаза, и тут узнала она.
– Доченька!
И она бешено, быстро вырвала из его руки руку.
Встала. Хотела уйти.
Обернулась. Опять села на его койку.
Опять за руку взяла.
Нет. Не оторваться. Не уйти.
– Что ж ты меня с матерью… перепутал…
Вздыхал. Вдыхал ночь. Натужно расширял ребра.
– А похожи… очень похожи… почему-то… прости, если что не так…
Прости, повторила она про себя его слова, прости, если что не так.
– А что простить?
Не надо было спрашивать.
Он весь искривился, тело пошло волнами, плечи поднялись; судороги ломали его, будто по нему пропускали ток.
– Все!.. все…
– Да что все-то? Что – все?!
– Тише, доченька… мы так громко…
Прижал палец ко рту. И она поняла. Рука в гипсе бессильно висела на повязке-платке; здоровая рука мяла и тискала руку отца, будто пожатием, болью пытаясь сказать, открыть, внушить, упросить.
– Я посижу около тебя.
– А ты где… в какой палате…
– Я? Не знаю. Забыла.
– Ты хочешь спать. Иди поспи.
– Не хочу. Я хочу тут. С тобой.
– Ну хорошо. Посиди. Немного.
Опять рука нашла руку. Рука в руке. Из руки в руку стало перетекать давнее, древнее тепло. Тепло превращалось в страшное, в слишком горячее. Пламя. Огонь. Только этого не хватало. Он сожжет им руки хуже тока. Тысяча вольт! Две тысячи! Мы все забыли.
Мы – все – вспомнили.
Они, крепко держась за руки, внезапно вместе, дрожа от страха и возбужденья, нырнули туда, во тьму, которую уже прожили. Время расступилось, вокруг них полетели дома и крыши, трубы и голые зимние деревья, заклубился густой молочный туман, стены домов сдвигались, грозя их раздавить, а они все летели, ловко выскальзывали из-под смерти, задыхались, крепче прижимались друг к другу и вынырнули там, куда лететь не хотели, а ветер, давно оставленный за плечами, сам их сюда принес. Ветер умирает, и ветер рождается. И рождает.
Они вместе, не разнимая рук, вошли в черное время, в дом с белыми колоннами, в комнату с медовым, гладким паркетным полом, и Манита стала маленькой девочкой, она не знала, сколько ей лет, семь или восемь, а может, девять, а может, шесть. Фотографий не сохранилось. Она оглядывала себя и удивлялась: да, маленькая, все как тогда. Она вспоминала и тут же забывала. Не знала, что будет дальше. Боялась. Надо было бояться. Хотя все взрослые всегда ей говорили: бояться ничего не надо, ты живешь в счастливой стране.