Манита хотела кричать: «Мама! Мама!» – но язык распух, он распух от крика, ветра и слез, а вместо живота билась боль. Боль была красная и дикая. Волчья. Она боялась поглядеть на свой живот: может, вместо пупка там уже торчали зубы. Вихрь гнул все вокруг, сорвал со стены ковер, ломал мебель, стекла в серванте, бросал на паркет тяжелые стулья с красной, как в оперном театре, бархатной обивкой и резными спинками. Вихрь не мог обратно превратиться в маму. Нет, не в маму, а в женщину, у которой уже не было имени. Да, не было.
Под подошвами туфель фабрики «Скороход» хрустели разбитые стекла. Как женщина не разбила зеркало? Вихрь звали Ангелина, она вспомнила, но только на миг, и тут же забыла. Отец, застегивая брюки, вскочил с дивана. Пытался просунуть руки между колотящимися руками дикого ветра. Куда там! На паркет полетели позолоченные чашки и блюдца, трофейный сервиз из самой побежденной фашистской Германии. Чашки бились с веселым звоном. Блюдца катились золотыми колесами. Колесо переехало маму. Женщину, похожую на маму. И у нее из перерезанного лица потекла красная кровь; и из рассеченной шеи – черная.
Жена Алексея Касьянова лежала, раскинув руки, среди перебитых чашек и ледяных осколков хрустальных богемских бокалов. Она потеряла сознание. А Манита так в сознание и не пришла. Вместо слов она гудела, как ветер. Вместо слез из нее наружу выходил ветер. Внутри нее рвались молнии, она стала грозой, и боль от грозы была так сильна, что все мысли умерли, и в голове и на языке.
Ты не видела, как отец тащил тебя в ванную комнату, туда, где стояла громадная, как царская карета из старой книжки, чугунная ванна на четырех львиных чугунных лапах. Как зажигал керогаз, ставил чайник, не дождавшись горячей воды, лил из обгорелого носика чайника тебе холодную воду на живот и на красные ножки. Как тер тебя мылом, потом сухой мочалкой, царапал тебе кожу, и ты опять кричала осенним ветром, а отец зажимал тебе рот мыльной рукой и шипел: тише, соседи услышат! Как вытирал тебя розовым махровым полотенцем, с вышитым внизу красным утенком, и плакал. Как, взяв тебя на руки, как раньше, когда ты была еще не грозой, а живой девочкой, нес тебя на руках в комнату, горько плача и пряча лицо у тебя под мышкой, у тебя на груди, на животе, там, где теперь навек угнездилась боль.
Отец принес тебя в гостиную. Пронес в детскую. Уложил в постельку. Заботливо укрыл, укутал одеяльцем. Прошептал: постарайся уснуть. Приник губами к твоему уху и выдохнул туда: доченька! Прости!
Но ты была уже не дочка, не его девочка.
И даже уже не гроза. Не буря.
Ты была просто плашкой паркета, вывернутой из ряда других золотых плашек старым кривым гвоздем.
Отец выходил из детской и походя пнул тебя ногой в тяжелом башмаке.
И ты отлетела в угол. В пыль.
Отец подмел щеткой разбитые стекла. Замыл на паркете кровь. Перетащил жену на диван. Ковер, сорванный со стены Ангелиной, валялся на полу. На диване алели капли крови. Они уже почти впитались в густой овечий ворс. Касьянов вытер жене мокрым полотенцем окровавленный висок – когда она падала, ударилась об угол серванта. Дышала. Осталась жива.
Он подумал: лучше было бы, если…
И не додумал.
Вытирал кровь. Дул ей в лицо. Шептал: Геля, Геля! Очнись! Тебе все причудилось! Жена молчала. Он взял ее на руки, подхватил под мышки и под коленки, и отнес в спальню, и положил на кровать. Прямо в платье. В ее черном, узком в бедрах, туго обтягивающем талию шелковом модном платье. Он видел ее белые колени. Он думал: она видит его или не видит? Ослепла?
Стащил с нее туфли. Аккуратно поставил у кровати.
Два кожаных песика. Два черных мертвых котенка.
Сначала жена лежала с открытыми глазами. Потом закрыла глаза. Он подумал, она уснула. А она притворилась спящей. Так было лучше. Легче.
Он лег рядом с ней, но не голова к голове, а валетом. Ее ноги оказались напротив его лица. Они пахли лавандой и хорошей обувной кожей. Он мучительно прислушивался к звукам в детской. Было тихо. Слишком тихо.
Ночь шла, текла. Он то и дело вставал, подходил к двери детской, чтобы послушать – как там девочка, спит ли, все ли спокойно. Слышал только тишину. Не смел войти. Сам себе казался грязным, черным, страшным. Боялся: она увидит его, закричит и порвет себе голосовые связки.
Опять подходил к семейному ложу. Живой валет. Голова мертвая, голова живая.
Ранним утром, еще не рассвело, раздался звонок в дверь. Звонили длинно и властно. Он пошел открывать. Когда открывал – уже знал, кто, зачем. Люди в военной форме показывали ему ордер, другие змеино шуршащие бумаги. Он не читал. Не мог читать. Да и незачем было. Провел всех в комнаты. Где гражданка Касьянова Ангелина Игнатьевна? Она спит. Разбудить!
Он нежно, осторожно будил ее. Гладил по лбу. Тряс за плечо. Целовал в шею. Геля, проснись. Геля, пришли! Он не мог вымолвить: за тобой.