Эта девочка, дочь этой женщины, после того, как женщину увезут далеко, в печорские мхи, в воркутинские ягеля, а может, на соловецкие валуны, а может, на берег пролива Маточкин Шар, останется с ним. Он один ей будет отец и мать. Поклянись! Побожись перед спрятанной в шифоньере иконой, что больше никогда не сделаешь с ней ничего плохого!
– И что… и что? Зачем?!
Ее левая рука. Его правая рука. Руки, сцепленные намертво, навеки.
Они оба вошли туда и вышли оттуда. Они опять здесь.
Кто вспомнил это? Неужели она? Она же это все забыла.
– Маниточка, деточка… как я хочу жить!.. Ты знаешь, я так хочу, так… Ты знаешь, я по радио недавно услышал, есть такое лекарство, оно продлевает жизнь человека до ста лет… может, давай с тобой купим?..
Забыла, как отец, наклоняясь над ней, ловил ее бессмысленный взгляд, ловил ее летающие, бьющие его маленькие руки; как он сведенной судорогой рукой набирал телефонный номер и кричал в черную гантель телефонной трубки: «Скорая, скорая! Ноль три, ноль три!» Забыла запах кожаных сидений «скорой помощи», и белый кафель спецбольницы, только для кремлевских чинов, только для высокопоставленных партийцев, знаменитых актеров, увешанных наградами художников, ну и других известных на всю страну, прославленных в газетах и журналах товарищей; и белое лицо врача, что подносил слишком близко к ее лицу свой лоб с круглым зеркалом, а рот его и скулы были обтянуты белой марлевой маской, – она же не заразная, зачем? Забыла больничную кашу; больничные простыни; больничные туалеты, где вечно дул сквозняк, а стульчаки были разбиты, как выброшенные на помойку старые ночные вазы. Ей делали уколы, много уколов; зачем? Она же не просила.
Она все безропотно терпела. Отец навещал ее. Она узнала его не сразу. Недели через две.
Узнала и заплакала. От радости, что узнала.
Она ничего не помнила. Даже не старалась вспомнить.
Зачем?
Музыка стеной огня встала вокруг нее.
Загремела, запылала.
И тут же присмирела. Сделалась маленькой, нежной, ручной. Ластилась к ногам котенком. Манита присела на корточки, чтобы расслышать музыку. Эту музыку написал ее отец. Этот старик, что лежит на продавленной койке, чью костлявую руку она держит в руке? Нет. Это не он сделал. Это другой. Молодой и веселый. Высокий. В темно-зеленой гимнастерке с золотыми звездами на погонах. Он курит трубку, как Вождь, и у него сапоги до колен, как у Вождя.
Манита не знает, что ее мать в лагере на Севере. Это ей знать запрещено. Отец запретил сообщать ей об этом. Она играет с котенком. Это соседский котенок; скоро он вырастет в большого черного кота. Манита тоже хочет дома котеночка. Домой брать животное запрещено. Мачеха запрещает. А Манита капризничает. Ну возьмем кота, ну возьмем кота! Мачеха размахивается и залепляет ей пощечину. У Маниты перехватывает дыхание. Она теряет голос. Пытается сказать слово – и не может. Отца дома нет. Она не помнит, когда он привел домой эту женщину. Лучше бы кота принес.
Кота они оба любили бы. Давали бы ему есть из мисочки.
И он важно гулял бы по перилам балкона.
В кабинете отца на шифоньере – медная труба, позеленелый горн, витая валторна, похожая на золотую печь мощная туба. Медные духовые. Погребальный оркестр. Манита знает: в такие медные дудки дуют, когда кого-то хоронят. Особенно ей жалко музыкантов зимой. У них мерзнут губы, руки и подбородки. Ледяной воздух забивает легкие, и нельзя дышать.
После пощечины мачехи тоже дышать нельзя. Манита убегает в свою комнату и залезает под кровать. Задирает голову и видит над собой перекрестья панцирной сетки. Железный гамак. У них на даче есть настоящий гамак. Отец подвешивает его между двумя соснами. И кладет туда Маниту. И Манита спит на свежем воздухе. А эта женщина, мачеха, мрачно и зло варит в русской печи щи с курицей. Или уху из щуки. Щуку ловит отец; он хороший рыбак.
Если уха из стерляди, в кастрюле плавают золотые звезды жира.
И аромат на всю дачу; на весь лес.
Маргарита! Ты где?!
Она сидит под кроватью и молчит.
Тогда мачеха берет щетку и щеткой выгоняет ее из-под кровати. Как нашкодившего кота.
У мачехи безумное лицо. Она размахивается и бьет Маниту щеткой. Манита жалобно кричит: удар пришелся по голове и по плечу.
Девочка выбегает на балкон и судорожно запирает за собой дверь. Дверь большая, толстое стекло. Через стекло мачехе видно, как Манита стоит около перил с белой гипсовой бутылочной колоннадой, и как трясутся ее губы и черные косы.
Мачеха ударяет кулаком по стеклу, но не разбивает его.
Мачеха уходит.
Она уходит в гостиную. А папа уходит на войну.
Он стоит в дверях, за плечами вещмешок, взгляд виноватый, лицо серое, острое, как морда подвальной голодной крысы; он протягивает руки к мачехе, обнимает ее за плечи и бодро говорит: «Нора, не плачь, я вернусь». Мачеха не плачет. Она ждет, что муж ее крепко обнимет.
На прощанье.
И муж крепко обнимает ее.
Все как положено. Все как у всех.
Мужья уходят на фронт, жены и дети остаются дома.
Защити наш дом, папа. Защити меня!
Отец ушел надолго, на целых четыре с лишним года, и ее не защитил.