Блестит загорелая на рыбалках лысина, топорщатся пушистые волосы над ушами. Пушистые, серебристые, русые, с ранней военной сединой. О, она прекрасно видит и сведенную контрактурой руку, и под пижамой – страшный шрам чуть повыше ключицы, и плохо, вторичным натяжением, заросший шов за ухом.
– Где воевали?
Спросила неожиданно, подавшись вперед, тихо, почти беззвучно.
И так же беззвучно Коля ответил:
– Северный морской путь. Ледокол «Дежнев». СКР-19. Нас торпедировали. Немецкий тяжелый крейсер «Адмирал Шеер». Англичане выловили нас из ледяной воды. Я чуть концы не отдал. С тех пор я засекреченный. Только никто об этом не знает.
Люба отшатнулась. Глаза Крюкова бешено блестели подо лбом. Губа дергалась.
– Ну хорошо, – сказала нарочно громко, для белохалатной челяди. – Когда жена ваша придет к вам… с передачей… пусть ко мне зайдет. Скажите ей: зайди к лечащему врачу. Найдет меня. Я с ней поговорю. Я… попытаюсь… чтобы вам разрешили здесь работать. Но, вы знаете, холсты здесь мы вам не…
Крюков воспрянул. Перебил докторицу невежливо.
– Да мне не холсты! Мне – картонки! Такие, знаете, игральные карты! Ну, чуть побольше карт! Этюдные картоночки! Нина принесет этюдник и картонки! И кисти! И пинен! И я буду вас всех писать! Всех! Вот и вас – напишу тоже! Вы… хорошенькая!
Обвел воздух руками, будто оглаживал пышные женские груди и бока. Мелкашка на своей койке мелко трясся в обидном, гадком хохоте. Дразнясь, повторил Колин жест. Надул щеки. Казался живым самоваром. Беньямин лежал, глядя восторженно в потолок, по щекам его непрерывно катились маленькие слезы, речные перлы.
Вот еще койка. Какая многоместная палата! Да тут у них все такие. Это еще ничего; есть и по двенадцать, и по пятнадцать человек. Тесно стоят койки, вплотную друг к другу. Больные, устав друг от друга, дерутся, вцепляются друг другу в волосы, царапают лица. Бывает, и зубы выбивают. Она, смущаясь полного, сдобного широкого, дышащего как свежий калач тела, осторожно села на край койки, у ног больного.
– Ну как, больной Гордеев? Как вы? Жду отчета.
Ухо Беса не обманула веселость голоса.
Угрюмо, подземно скрестились его темные, ночные глаза со светлыми выпуклыми опалами глаз Любы.
– Отчета ждете? Не дождетесь. Худо мне. И весь сказ.
– Худо, худо. Раздевайтесь. Послушаю.
Долговязый интерн торопливо писал в записную богатую, обтянутую черепаховой кожей книжку.
Бес обнажил грудь и спину. Люба глядела, как втягиваются внутрь и снова вздуваются мышцы. Жилистый, стальные мускулы, как и не было двух месяцев гиподинамии. Ходят ходуном жилы и сухожилия, бугрятся, опадают. Холодно ему; руки покрылись гусиной кожей. Повел плечами. Она видела, как под кожей, под мышцами, под ребрами бьется сердце. Живое сердце. Сотрясает кости, ключицы, подреберье. Стук. Живой стук. Стук в ночи. Стук в чужое сердце. Не достучаться. Не пробить брешь. Так и умереть – одному, одиноко стучась в ночи в ледяное сердце зимы.
Огонь в ней. Огонь поднялся неукротимо. Властно. И залил, захватил ее.
Задушил. Завалил стеной красного жара.
Заклеймил. Погубил.
Задыхалась. Пыталась выбраться из-под огня. Напрасно.
Он полыхал уже безудержно.
Мужчина глядел на нее, а она глядела на мужчину. Вчера он был больной. Еще сегодня он был больной. Кто он ей сейчас?
Она не понимала. Ловила ртом воздух. Она мыслью спросила огонь: кто ты мне?
И огонь ответил ей праздничным, безумным гулом: я – это ты. Не уйдешь от меня. Ведь не уйдешь от себя.
Слабой рукой она уцепила круглое железное ухо фонендоскопа и приставила его к бурно дышащей груди Беса.
– Дышите. Глубже. Еще глубже. Задержите… дыхание…
Он не дышал. И она не дышала.
«Любка, брось, с ума-то не сходи, ведь это же больной! Твой больной! Гордеев из палаты номер десять!»
– Теперь дышите.
Он шумно вдохнул и выдохнул. Воздух вылетел из его рта и ветром коснулся губ Любы. Она отдернула фонендоскоп. Растерянно сунула его за лацкан халата. Ей было уже все равно, кто вокруг нее стоит и зачем на нее смотрит. Бес зацепил глазами ее глаза. Она ощущала себя рыбой на крючке. Она всерьез подумала: да, и я стала как они все, и я тоже потеряла разум.
«Я сама себе назначу… галоперидол…»
Они все, кто столпился вокруг, ждали от нее жеста, движения, речи, приговора.
А она медлила.
У нее тихо, нежно кружилась голова. Она сама кружилась вслед за погибающим разумом в танце. В медленном, нежном, счастливом вальсе. Бес держал ее в руках. У него такие сильные руки. У него такое сильное сердце. Все ошибка, что он убил кого-то. Никого он не убивал. И с ума не сходил. Все развеял ветер. Засыпал снег. Нянечки швабрами замели. Они оба танцуют на льду озера. Черного зимнего озера. На стальном льду реки. Подо льдом спит Волга. Но однажды она проснется. И расколет льды. И безумие могучей реки вырвется наружу. И затопит луга и поля. И застонет земля. От наслажденья. От страсти. Она будет отдаваться, раскрываться, подаваться вперед и вверх, к радости, к небу.
– Одевайтесь. Сердце у вас в порядке.
Ее охрипший голос резанул битым стеклом по нагой мужской коже.
Он уже вдевал руки в рукава пижамы.
Она уже вставала с койки.