Ей не о чем было больше говорить.
И писать больше нечего было.
Она сделала над собой усилие и отвела глаза от глаз Беса. Оторвала.
Интерны смотрели на нее. Молчали. Переглядывались. Долговязый Дехтяр осторожно коснулся ее локтя.
– Мы не всех больных осмотрели, Любовь Павловна.
Мелкашка заблажил:
– Меня! Меня! А меня!
Вскочил, забегал, зашустрил, босыми пятками о вымытый пол застучал.
Больной Дмитриевский, посаженный в психушку за политику, лежал в утлой, гамаком выгнутой койке, как мертвый царь в священной мраморной гробнице.
– Больной Мезенцев! А ну быстро в койку!
Послушался. Нырнул под одеяло.
– Товарищ Дехтяр, осмотрите Мезенцева. Гляньте историю. Я пойду. Мне что-то…
Не договорила: плохо. Нетвердо ступая, вышла из палаты.
Бес провожал ее глазами.
Дехтяр сел на койку Мелкашки.
– Бойко вы бегаете! Выбежать отсюда хотите?
Мелкашка скривил рожу и захрюкал свиньей.
– Диля, запиши: на ночь аминазина инъекцию!
В оконное стекло, растопырив сизые, в вечном инее, крылья, грудью бился сумасшедший голубь.
Коля по-моряцки, вразвалочку, подошел к окну.
Эх, решетки, решеточки. Не разбить стеклышко, не раскачать вас кулаками. Не выломать. Заглянул вниз. Да, четвертый этаж. Дом старинный, потолки высоченные. Четыре метра наверняка; а то и больше. Вон плафоны, будто под небесами мотаются.
Не сиганешь, даже если от решеток избавишься.
Ну ничего. Он тут ненадолго. Ниночка его выцарапает. Ниночка умничка. Она удивительная. Она властная там, где надо. Надменная. Любого начальника за пояс заткнет! А где надо… ну, с ним… она нежная. Мягкая как масло.
«Чернушенька моя», – нежно, мягко вылепили губы, вспоминая. Сколько дней не видел ее? А может, ее к нему попросту не пускают?
Да ведь у него же все закончилось. Вся белая эта горячка его. Он уже как огурчик. Помидорчик. И чего это его нещадно колют и колют? Всего искололи. Весь в синяках. Колют даже в живот. Он кричит сестре: я же не бешеный! Сестра хохочет: это не от бешенства, больной Крюков, это мы вам гепарином кровь разжижаем, от тромбов. Сердечко у вас слабенькое. Кровь плохо качает.
Тромбы, бомбы. Слова-то какие. А ему запах масляной краски снится. И разбавителя.
Почесал отросшими, как у зверя, ногтями ладони и отошел от окна.
Беньямин стоял около койки. Руки сложил. Лицо воздел. Глаза под веки завел.
Что делает? Все в палате уже знают: служит службу. Блаженный. Бормочет. Улыбается. Иногда поет. И всегда – плачет. Слезы по лицу текут, тают в бороде. Бородища белая, глаза ясные. Ему кричат: Блаженный, чего ревешь? А он молится, раскачивается да поет. Свои слова и свои песни. Не церковные. А лучше церковных, Коле больше нравится.
А потом, когда успокоится, закончит молельню и сядет на кровать, палец вверх поднимает и говорит всем в палате: а святой Серафим Умиленный за ночь наплакивал, служа Богу пресветлой любви, три стакана слез!
Коля игриво настроен. Служба, не служба, все равно! Блаженный, он псих, а Коля-то нормальный! Почему бы не пошутить со старичком!
– Эй! Блаженненький! – Двинул его, несильно, играючи, локтем в бок. – Кончай эту тягомотину, брат! Давай лучше с тобой веселую споем! Когда б имел златые горы! И реки, полные вина! Все б отдал я-а! За ласки, взоры! Чтоб ты владела мной… одна!
Беньямин дернулся, сильно покачнулся, ухватился за спинку койки. Длинный халат, наподобие рясы, волочился за ним. «Нарочно такой выпросил у медсестер. Ну вроде бы как он настоящий батюшка».
Коле хотелось озоровать. Веселиться напропалую. Что они такое с утра ввели ему в горькую кровь, что его объяла буйная, невиданная эйфория, будто он вылакал бутылку армянского коньяка да под чудесную закуску?
Присел перед Беньямином на корточки. Выбрасывал ноги. Плясал вприсядку.
Беньямин прекратил петь и молиться. Страдальчески наморщил огромный лоб.
Палата грохотала, заходилась смехом. Марсианин сидел недвижимо.
– Ах ведь твою, голубка, руку! Просил я у него не раз! Но он не понял мою муку! И дал жестокий мне отказ! Ну как же, милый, я покину… семью родную… и страну!
Задыхался. Сам хохотал. У самого слезы – по щекам текли.
А потом как вскочит с пола да как просунет руки Блаженному под мышки, да как приподнимет! Как бабу в танце!
– Ведь ты уедешь на чужбину! И бросишь! Там! Меня! Одну!
Держал Беньямина на весу. Беньямин беспомощно болтал ногами из-под полы халата.
А потом неудачно разжал руки; и Беньямин, вместо того чтобы крепко встать на ноги, упал на пол. И так лежал, грудой рук и ног и тряпок. Белая борода заносчиво торчала вверх, как приклеенная.
Мелкашка тонко провыл:
– Уби-и-ил! Уби-и-и-ил!
Мальчонка-Печенка так и вскинулся. Обнял себя руками, затрясся и завизжал поросенком:
– Аи-и-и-и-и! Спаси-и-и-и-ите!
Коля глядел на гору плоти и жалких тканей. Больничные шлепанцы соскочили с сухих ног. Сизые ногти, жесткие кости щиколоток. На икрах глубокие шрамы. Воевал? Бандиты резали? В тюрьме пытали? Всяк человек проходит сквозь жизнь, и его подстерегают ножи, топоры, веревки и пули. Да просто руки своего же брата, человека. Убить, изувечить можно просто руками. Задушить. По затылку кулаком оглушить.