Она послушно распахнула глаза, пытаясь изловить плывущим, плавающим взглядом его ускользающие зрачки. Перед ней плескалась ледяная синева: то ли море, то ли небо. Льды шли с шумом и шорохом. Ледокол заваливался на один бок, на другой, и это была бортовая качка, и штурман-рулевой с трудом справлялся со своей вахтой, но ему надо было вести Корабль вперед, и он вел Его. Манита запрокинула голову. Старик ласкал взором ее лицо, ее шею. Гладил ее сложенные на груди руки.
– Ну вот и славно. Примирись. Бог везде. И свет везде. И здесь, в аду, тоже. Какая разница, ад или рай? Свет горит даже в кромешной тьме. Ибо создал Бог свет по образу и подобию своему. Причастись, дочь моя.
Старик пошарил у себя за пазухой и вынул ржаной мякиш. Помял немного в пальцах, чтобы пропитался хлеб его теплом. Прижал кусочек к груди, там, где бьется сердце, и так немного постоял. Потом склонился и аккуратно, бережно засунул хлеб Маните в рот, будто кормил галчонка.
– Жуй. Это плоть Господня. Он дает нам есть Себя; потому что Он благ и велик. Он отдан всем на растерзание. Все грызут Его и чмокают, и рот утирают, и спасибо не скажут. Никто.
– Спасибо.
– Господь спасет. Ты молодец.
Манита проглотила мякиш и чуть не подавилась. Слезы выступили на ее глазах. Она еще дернула гортанью, прокашлялась, смущенно улыбнулась.
– Прости.
– Это ты меня…
Загремело сзади. Чья-то сердитая рука властно ухватила старика за плечо.
А это еще что тут такое?! Не гневайтесь, доктор, я больную причастил. Она в причастии нуждалась. В чем, в чем?! Бредни какие! Сестра! Я тут, Ян Фридрихович. Больного Бронштейна отвести в палату! Живо! Сейчас, Ян Фридрихович. Вы только не ругайтесь. Да вас всех – убить мало! Не то что ругать! Всех распустили! Все развалили! Вместо того, чтобы все сидели на своих койках, как приклеенные, они тут расхаживают по больнице! Только до туалета и до столовой! Поняли! Поняли?! Все поняли?!
Синева захлестнула глаза Маниты, и она только слышала, но не видела. Она слышала: ругань, воздух сотрясается, шаги шоркают, каблуки вонзаются в звенящие доски. Слышала: старик, что дал ей хлеб, дышит тяжело, идет, спотыкаясь, бормоча себе под нос слова любви и жалости. Слышала: кричат в коридоре медсестры, ворчит нянечка, что, как гриб боровик, выросла из-под земли, а грозный доктор гремит, и голос вылетает вон из палаты и летит по больнице: раззявы! Росомахи! Не следят ни за чем! Больные как дети! Им надо сопли вытирать и горшок под них подтыкивать! А вы на них плевать хотели! Потому что это для вас мусор! Мусор! А это все люди! Люди! Люди!
А вы звери, хотела выкричать ему в лицо Манита – и не смогла; ей рот как залепили пластырем.
Хотела и уши заткнуть; и руки к ушам не поднесла.
И все стихло вмиг, внезапно.
В полной, ненарушимой тишине, как над стоячим черным прудом, возник легкий странный звон. К ней подходил кто-то, обвешанный колокольчиками. Колокольчики звенели все громче. Она представила себе корову в деревне, идущую с пастбища с полным выменем, и улыбнулась. Кто-то положил потную ладошку на ее губы.
– Эй… Манитка… Хочешь, спою? Для тебя.
Синичка. Она узнала ее голос.
Синева лежала на веках. Веки было не поднять.
– Зачем?
– Для веселья. Слушай.
– А почему ты вся звенишь?
Тонкий голос взлетел вверх. Звенел громче колокольчиков. Парил под потолком. Разбил плафон: на койку сверху посыпались мелкие стекла. Окна дребезжали. Форточка открылась сама собой. Голос вылетел вон, в метель, вился и вихрился в танце вместе с нею. Влетел обратно в палату, обвернул Маниту белым саваном.
– Лакримоза диес илла!.. Ква ресургет екс фавилла… Юдикандус… хомо реус…
Она вся подалась навстречу голосу. Голос плакал и прощал.
Страдание, какое страдание. Неужели мы все посланы в этот мир только, чтобы страдать?
Не верю. Невозможно! Есть же радость!
Вожди нам все время тоже внушают: радость есть, и радость это наше светлое будущее. Хоть утопись за него в морях крови в нашем настоящем.
– Уик эрго… парце деус!
Тарабарщина какая. Хоть бы по-русски спела, птица-Синица. Реет голосок вокруг разбитого плафона. Сыплется осколками звезд. Осколками зеркала.
Ты же хочешь увести их всех. Их. Здесь лежащих. Под уколами стонущих. Под током корчащихся. Под знаменами встающих во фрунт. У станков горбящихся. Лживые призывы орущих. Увести куда? К свободе. К свободе, куда же еще?!
А ты знаешь, какая она, свобода?
Все заплакало и заныло в ней в такт неведомой песне. Я – знаю! Потому что я сама – свобода!
Значит, ты поведешь всех – к самой себе? Значит, ты теперь будешь Вождем?
Недалеко же ты ушла от красных Вождей. Ты хочешь быть, как они!
Нет! Нет! Я не хочу как они! Я не буду как они! Я… счастье… я…
Красная краска потекла густо и липко, сбираясь в крупные капли, с крупнозернистого холста, перед ее закрытыми глазами.
И великая, смертная тоска объяла ее.