— Я собираюсь последовать ему завтра рано утром, господин жандарм, если аллах и его высокомудрый пророк помогут нам благополучно провести сегодняшний день и в полном здравии встретить завтрашний.
Теперь уже расхохотались оба жандарма.
— Ладно, подождем, — сказал один из них.
Они повернули лошадей и уехали. Я побежал закрыть за ними ворота. Воспользовавшись удобным случаем, — я знал, что Сельвье сидит, запершись, одна в своей комнате, — прокрался к Урпату. Урпат, в белоснежной рубахе, широкой и длинной, лежал на кровати, свернувшись клубком. Увидев меня, татарчонок обрадовался. Он показал мне старинный кинжал с серебряной рукоятью.
— Перед обрезанием отец подарил мне вот этот кинжал. Теперь я уже самый настоящий мужчина, Ленк, полноправный мужчина. Могу бороться с парнями, могу участвовать и в скачках. Могу обучаться пляскам, если захочу. А пройдет немного лет… Ого!.. Пройдет немного лет, и я смогу взять себе жену, Ленк…
— Ну, а болеть-то болит?
— Болит, Ленк, ужасно.
— Когда ходжа делал обрезание, ты плакал?
Урпат нахмурился и поднял сверкающий кинжал.
— Как бы я посмел? Зачем ты спрашиваешь меня, плакал я или нет? Я настоящий татарин, Ленк, а настоящий татарин умеет сдерживаться, не плачет и не кричит, как бы ни было больно.
— А вот Омир… Омир тоже настоящий татарин, и все-таки признался, что он при обрезании кричал, дергался, плакал и даже потерял сознание.
— Омир! Омир не настоящий татарин. Его бабка по матери была турчанка…
Татарчонок нежно погладил пальцами острое, как бритва, лезвие старинного кинжала, перешедшего по наследству бог знает от кого и когда в семью Селима Решита, кинжала, который в урочный час переходит от отца к сыну… Играя кинжалом, татарчонок пытался держаться бодро, но было видно, что боль не отпускает его. Все тело Урпата тряслось как в лихорадке.
— Принести тебе чего-нибудь поесть?
— Нет. Сегодня мне нельзя ничего, кроме сладостей.
За мной следом вошел Омир.
— Не разговаривай с Урпатом! Сегодня не разговаривай с ним. Узнает Селим Решит — рассердится.
Я тотчас вышел. Отделавшись легким испугом, гости после ухода жандармов снова принялись за еду. С жадностью поглощали жареное мясо. Обгладывали кости. Высасывали из них мозг. Турки-музыканты, смертельно напуганные появлением жандармов, пришли в себя, снова приложились губами к своим старым жалким дудкам и принялись дуть изо всех сил, словно торопясь наверстать упущенное. Шум, который они производили, невозможно передать. От этой музыки, то сонно-тягучей, то ухарски-стремительной, у гостей Селима Решита разгорелся аппетит и разыгралась жажда.
Больше часа потребовалось татарам, чтобы расправиться с мясом, обглодать кости и высосать из них мозг. И все еще не было заметно, чтобы они устали есть и пить кумыс из пузатых кувшинов.
Давно уже перевалило за полдень, но солнце сияло так же ярко, и жара все не спадала. Почва во дворе раскалилась еще пуще, воздух стал еще более липким от зноя и застыл в неподвижности. Музыка то взвизгивала, то сонно ныла, то вдруг просыпалась и переходила на визг.
Селим Решит подозвал повара Кевила, совершенно взмокшего от пота, и велел ему вместе с обоими татарскими парнями принести из дома сладости. Мне он приказал снова прибрать на скатертях. Я поспешно собрал деревянные блюда, полные застывшего, остро пахнущего бараньего жира, отнес их туда, где были сложены миски, и принялся старательно собирать груды обглоданных и обсосанных костей. Кевил и парни поставили перед гостями корзиночки с изюмом, инжиром и сладостями. Хозяин приказал мне:
— Сбегай в кофейню к Вуапу и скажи, что пора. Да помоги ему донести все, что надо, нечестивая собака!
Жемалу он приказал еще раз наполнить кувшины кумысом, а Омиру — раздуть один из угасающих костров.
Я поспешно отправился. Переступив порог кофейни, обрадовался: Вуап меня уже ждал.
— Тебя зовет мой хозяин, — сообщил я. — Говорит, что пора…
— Знаю. Знаю, у меня все готово…
Он закрыл дверь кофейни и, указав мне на большую корзину с чашками, блюдцами и медными кофейниками, сказал:
— Помоги мне, гяур…
Я взял корзину, на которую он указывал. Вторую корзину, с кульками кофе и сахара, он соблаговолил нести сам.
Я мучительно страдал от жары. И еще больше от духоты. Мне казалось, что воздух, который я жадно хватал ртом, вовсе не воздух, а расплавленный свинец. Сверх всего мне досаждала пыль: взлетая из-под ног, она забивалась в ноздри и уши, оседала на губах, на ресницах И бровях. Я шел, стараясь не отставать от Вуапа, но от усталости и из-за своей больной ноги чуть пошатывался, словно был пьян. Вуап опасливо предупредил:
— Смотри не упади, гяур.
— А если и упаду? Что страшного, если упаду? Ничего нет страшного. Встану, стряхну пыль и пойду с тобой дальше.
— А мои разбитые чашки? А разбитые блюдца? Кто мне за них заплатит? Это все мое добро, гяур, другого нет.
Я заверил его, что ничего не случится, и он успокоился.