Алерс, разумеется, уделяет внимание рассказу о восстании стихий против человечества. Память о таких событиях была свежа – за шесть лет до создания «Дня Страшного суда», 1 ноября 1755 г., в католический праздник Дня Всех Святых в Лиссабоне состоялось самое разрушительное из европейских землетрясений, повлёкшее за собой многодневные пожары и 20-метровое цунами. Из 200 000–250 000 обитателей Лиссабона погибло около трети; город фактически был стёрт с лица земли. Это событие изменило историю европейской мысли – вопрос о том, как могла катастрофа случиться в фанатично религиозном городе, оплоте консервативного католицизма, в крупный праздник во время утренней службы, вступал в закономерный конфликт с идеями теодицеи – оправдания Бога, предпринятого Лейбницем за 45 лет до этого в работе с подзаголовком «…о благости Божией, свободе человека и происхождении зла», где доказывалось, что Господь создал прекраснейший из миров. Гёте к моменту землетрясения было шесть лет: «Может быть, никогда ещё демон ужаса так быстро и могущественно не распространял трепет по всей земле. Мальчик, которому много раз приходилось слышать всё это, был немало поражён: Бог, создатель и хранитель неба и земли, которого первые объяснения религии изображали ему столь мудрым и милосердным, оказался вовсе не таким любящим отцом, одинаково погубив и правых, и неправых. Напрасно молодая душа старалась восстановить в себе равновесие, нарушенное этими впечатлениями, тем более что мудрецы и учёные писатели не могли согласиться между собою, как следует смотреть на это явление»{418}
. В либретто «Дня Страшного суда» слышны отголоски этой дискуссии: аллегорические фигуры Безверия, Насмешника, Разумности, Религии, Молитвы и Веры, полемизируя меж собой, касаются тем случая и предопределения, веры в разум и безусловной преданности Богу. В то же время главным образом Алерс фокусируется не на остроте философских дебатов. Он не стремится возмутить души слушателей печальной неразрешимостью этого диспута и даже не особенно смакует поэтические описания конца света. Более всего автора либретто интересуют живые, естественные чувства – равно как и композитора, обильно расставляющего в партитуре оратории ремарки вроде «негодующе», «внушительно» или «весело»[760].Любопытно, что свою работу Телеман обозначил как «вокальную поэму»[761]
. Высказывались предположения, что это попытка подобрать немецкое обозначение для итальянских слов «oratorio» или «cantata» либо намёк на не вполне церковный характер сочинения – ассоциация, переброшенная композитором, более полувека работавшим в мире музыкального театра, к опере[762]. Ещё необычнее, что Телеман подразделил ораторию на четыре небольшие части – они могли бы быть действиями, если бы речь шла об опере, – но в данном случае определены им как Betrachtungen – многозначное слово, которое можно перевести как «наблюдения», «раздумья» или «созерцания». Так, «День Страшного суда» представляет собой что-то вроде «вокальной поэмы в четырёх размышлениях». Первое и последнее из них почти не содержат событий: начальное «размышление» – нечто вроде предисловия, неторопливого приготовления к действию, в котором аллегории ведут элегантный спор об истинности или ложности христианских чаяний Судного дня. Такими рассуждениями, экспонирующими две стороны полемики без настоящего их столкновения, любили предварять оперы композиторы французского барокко. Финальное же «размышление» – апофеоз Божьего Царства. Бессобытийность этого раздела драматургически оправданна – для спасённых душ наступает упоительная вечность, где «не будут уж больше ни голодать, ни жаждать они. Не будет палить их солнце и зной не будет томить, потому что пастырем их будет Сам Агнец, Сердце престола»{419}. В последнем «размышлении» много хоровых номеров, из-за чего оно воспринимается как растянутый во времени массовый финал. Правда, уже первый хор первого «размышления» – «Господь грядёт» – не оставляет и тени сомнений в том, что те, кто захочет, спасутся: царственная поступь пунктирного ритма, сверкание тембров труб и литавр, самозабвение сонмов поющих праведников – всё создаёт ощущение праздника, долгожданного входа в Небесный Иерусалим, а не страшного испытания. Никакой настоящей тени не бросают на это ни крамольная бравада Безверия, уверяющего публику, что мир простоит ещё миллионы лет, как стоял до того, ни шутовская ария Насмешника, который издевается над глухими к его колкостям праведниками и над самим собой (в оркестровом сопровождении с большим шармом выписан инструментальный «хохот»).