Рук я не опустил. В марте – уже наступила весна – написал стихотворение о прилете в село грачей. Начиналось оно со строки: «Сидит на дереве гарач…» У нас в селе грачей называют «гарачами» – откуда мне было знать их правильное наименование? В стишке была замечательная фраза: «А мать-грачиха, словно врач, над гнёздышком летает». Отправил в «Пионерскую правду». Ну теперь-то, думаю, никуда не денутся, они же там, в Москве, никогда не видели, как грачи гнёзда вьют. Стал ждать. Дождался. В одном из номеров на четвёртой странице увидел карикатуры на детские стихотворные опусы, среди которых узнал «свою»: над гнездом грача порхает крылатый врач в шапке с красным крестом и с чемоданчиком в лапах. Я бросился писать ответ в редакцию, что сравнивал грача с врачом не из-за рифмы, а из-за сходства в заботе о детках малых (когда я сочинял стихи о грачах, был простужен и ко мне приходил детский врач). Но вовремя остановился.
Со стихосложением было покончено. А вот с прозой дело затянулось. Уже обучаясь в старших классах, я отправлял в разные журналы свои сочинения, и каждый раз у редакций находился очередной убийственный аргумент для отказа. «В рассказе о сельской жизни не вскрыты социальные проблемы, не видна роль комсомольцев и местного партийного комитета. Они что, равнодушны к проблемам села?» Я поправил и послал рассказ снова. Мне ответили: «Рассказ излишне политизирован: при чём тут комсомольцы и партком? Вы же пишете о жизни обычных сельчан». Пока я корректировал текст, с неба свалились постперестроечные времена, комсомол и партия были уже не в почёте.
У Паустовского я нашёл любопытную мысль о писательстве: нет в мире работы более увлекательной, трудной и прекрасной. «Может быть, поэтому мы не знаем ухода, бегства от этой профессии». Паустовским я зачитывался. Многие фразы из «Романтиков» знал наизусть, а в его рассказы о Мещерской стороне погружался словно в сладкий омут, откуда часами не мог выбраться. Вот тогда в моей душе укрепилось тайное желание: научиться писать так же выразительно, сдержанно, волнующе, чтобы другие, читая написанное, переживали то же самое, что и я.
Через Паустовского я увлёкся по-настоящему Чеховым, Буниным, Блоком, Грином. Перечитывая «Степь» или «Тёмные аллеи», испытывал непередаваемый восторг и скромно думал: я бы тоже хотел так писать!
Возвращение из моего любимого журнала в старшие школьные годы рассказа «Рань» привело меня в настоящее уныние. Меня посчитали очередным графоманом-любителем. Я читал все рассказы в этом журнале, многие из них удивляли внутренней пустотой, отстранённостью, нисколько не задевали. Мне казалось, писать надо лишь о том, что волнует тебя, что сам пережил и не просто хочешь поделиться с другими пережитым, а просто не можешь не сделать этого.
Рассказ «Рань» стал первой моей раной. Похожей истории я ни у кого не читал. Мальчик, прилежный пионер и атеист, чтобы угодить больной беспомощной бабушке, глубоко верующей, соглашается прочитать молитву и отнести милостыню деревенскому богомольцу-старику – странному, нелюдимому, которого опасались, считая злым колдуном, все деревенские мальчишки. Пережитые душевные муки – ему пришлось переступить через себя, пусть и ради благого дела, вынести уничижающие насмешки приятелей – меняют мальчика, он возвращается в домашнее тепло среди беснующейся на улице метели и вдруг понимает, что стал другим и прежнего желанного спокойствия в душе больше никогда не испытает. Он осознаёт в конце рассказа, что эта раздвоенность не покинет его всю оставшуюся жизнь…
Наверно, мой рассказ выглядел беспомощным, одной искренности для произведения мало, но вернуть его без всяких комментариев… Пусть. Зато тогда я понял, что выстраданные переживания, изложенные на бумаге, в реальной жизни сглаживаются, стихают.
В детстве приятели называли меня Веткой. Я бы добавил к этому прозвищу – сломанная ветка. Сломанная, но не оторванная, не засохшая. Её поддерживают соки детства. Знаю, что и сломанная ветка ещё может зацвести и дать плоды. Иногда ей удаётся снова прирасти к дереву, но это редко случается, и она навсегда остаётся одинокой и другой.
Я всегда ощущал себя одиноким, даже во время шумных игр, отчаянных проделок в кампании приятелей. Понимал, что до меня никому нет дела, моё мнение никого не интересует, меня никто не слушает. Я говорил о важных вещах – надо мной насмехались. И я отступал, уходил в сторону. Я не боялся одиночества, мне было в нём уютно, спокойно. Я был самим собой, свободным. Моим излюбленным местом была беседка в глубине сада под сенью густых яблоневых крон. Особенный восторг я испытывал, уединяясь в ней во время грохочущего ливня летом или беспроглядной вьюги зимой.