Она весь день пролежала в горнице на кровати. Зарылась в подушки, чтобы не слышать режущего сердце стука топоров на огороде. Но не выдерживала, подбегала к окну и глядела затуманившимися глазами, как плотники тянут жерди вдоль огорода, приколачивая их толстыми бурыми гвоздями к торчащим между картофельных гребней колам, как бригадир Байдин кружит на лошади вокруг плетня. Расстраиваясь пуще, снова валилась на кровать. Только поздно вечером, худая, почерневшая лицом, вышла во двор доить корову.
Несколько дней Анна Анисимовна совсем не появлялась в огороде. Угрюмо глядела из окна на кустики картошки, на грядки, трескающиеся от зноя, будто это они сговорились отбиться от ее рук, а теперь должны расплачиваться за свою неверность и неблагодарность.
Напротив, в школьных окнах, неподвижно висели белые занавески. Косясь на них, тяжело переводя дыхание, Анна Анисимовна, проклиная, звала учительницу Анастасию Макарову: «Выходи, окаянная, покажь, как на чужой земле хозяйничать будешь». Но Настя в огород не выходила. Только иногда на тропинке, спускающейся в Марьяновку, мелькало ее цветастое платье.
Солнце припекало все сильнее, огуречная и помидорная рассада жалась к грядкам, мучаясь от жажды. Анна Анисимовна не вытерпела, побрела с лейкой по своей половине, непривычно уменьшившейся, стиснутой крепким жердяным забором. Не было уже прежнего величия в ее походке, сникли плечи. С глаз ее, прикипевших к другой части огорода, на школьной стороне, где тоже в один рост зазеленела картошка, не сходила тоска — без просвета, как осеннее ненастье. Там, за свежим забором, лежала ухоженная ее руками, но уже чужая земля. И с этим невыносимо было примириться.
Только в избе, засмотревшись на портрет Степана, оживала Анна Анисимовна. Теперь она каждый день ждала сына. Утром, поливая грядки, подолгу глядела на мелькающие за дальней лесополосой поезда. А вечером, после всех хлопот, включала репродуктор, затаив дыхание, слушала Москву. Будто и радио должно было известить ее о том, что Степан Герасимов едет в Марьяновку.
И вот погожим июньским утром, когда в избе с распахнутыми настежь окошками весело резвились солнечные зайчики, Степан появился на родном пороге — высокий, синеглазый, в белой рубашке, с перекинутым через руку гладким, без единой морщинки, пиджаком. В другой руке он держал желтый кожаный чемодан с блестящими застежками и двумя поперечными ремнями. Входя, успел нагнуть голову и благополучно миновал верхний брусок в коротком, не по его росту, дверном проеме.
— Примете гостя? — звонко, с улыбкой, спросил Степан, поставив чемодан у порога. — А ты, мама, как всегда, делами занята. Здравствуй!
Анна Анисимовна ойкнула и, как была — со сбившимися волосами, в пестром переднике, — уронив тряпку, которой мыла окна, кинулась к сыну.
— Сте-епка, сыно-очек! Ро-одненький!
Прижалась лицом к крепкому теплому плечу.
— Чё тилиграмму-то не давал? — пропела, посчастливев сразу. — На станции бы встретила. Уж ждала я, ждала, на все поезда глядела…
— Захотелось неожиданно приехать, — засмеялся Степан. — А то бы беспокоилась: варить, жарить бы стала. Уж я твой характер знаю.
— Думаешь, я не настряпала? Садись, садись к столу. Я мигом. Небось проголодался в дороге-то.
Анна Анисимовна засуетилась, забегала, то в кухню, то в сени, неся тарелки с вареной картошкой, огурцами солеными, румяными шанежками, холодцом, медом… Появились на столе перед Степаном горшок со сливками, бутылка «Столичной», купленной в станционном магазине специально к его приезду. Вскоре бодро запел и маленький электрический самовар.
— Ты, мама, совсем закормить меня собралась. Ну и я не с пустыми руками. Принимай гостинцы…
Степан отвязал от ручки чемодана сетку, вытащил нарядную бутылку коньяку с металлической пробкой и нерусскими буквами на этикетке, несколько прозрачных целлофановых мешочков. В одном теснились краснобокие яблоки, в других солнечно желтели апельсины, груши, лимоны.
— Вот спасибо-то! — растроганно сказала Анна Анисимовна, высыпав фрукты в тарелки. — В нашей лавке сроду их не сыщешь.
— Но зато в Москве не найдешь такой картошки. — Степан поддел на вилку ядреную рассыпчатую половинку. — Сама во рту тает, никакое пирожное не идет в сравнение.
— Картошка у меня славная! — обрадовалась Анна Анисимовна. — Это я «раннюю розу» сварила. В голбце ее ишо пудов десять осталось.
Она сидела напротив сына, гладко причесанная, в белом с зелеными горошинами штапельном платье, раскрасневшаяся от радости встречи и выпитой рюмочки коньяку.
— А ты, мама, не стареешь, — с улыбкой сказал Степан. — Все такая же ловкая, живая. Даже пятьдесят лет тебе сейчас не дашь.
Анна Анисимовна смутилась, шутливо замахала руками:
— Не выдумывай. От морщин уж спасу нет. Это ты вона раскрасавцем стал. В Москве-то, чай, девки за тобой табунами бегают.
— Я в Подмосковье живу, — напомнил Степан.
— Но ить оттоль до столицы недалеко?