Трагической оказалась судьба Рида Грачева. Его почти не печатали. Талантливый и светлый человек постепенно сошел с ума. Навсегда врезалась в память его раненая улыбка вечного детдомовца. Лишь после смерти писателя друзья (и прежде всего Яков Гордин) подготовили и издали собрание его рассказов и эссе.
Лучшие авторы «Молодого Ленинграда» не походили на московских шестидесятников. Романтических коллективных иллюзий здесь не наблюдалось (я говорю о тенденции, а не о персоналиях). Почиталась человеческая индивидуальность, свободная от всех, даже самых лучезарных, идеологических одежд.
«Всю правду сказать невозможно, но все сказанное тобой должно быть правдой». Пожалуй, это изречение Бисмарка созвучно битовскому пониманию литературного труда, оно просится в эпиграф к его творчеству. Он рано нашел свою нишу, где старался не лгать, все глубже и глубже погружаясь в психологию молодого интеллигентного горожанина, проверяя его на моральную прочность при свете несомненных этических ценностей.
Битов стал чутким диагностом нашего нетвердого расползающегося времени. По времени и герои, улетающие, когда надо приземлиться, безвольные, когда дело доходит до дела. Но это в беллетристике. Совсем другой тон в его лирической прозе и эссеистике. Битовский шедевр такого рода – «Уроки Армении». Эта книга (как и всё у Битова) не столько об Армении, сколько о себе и о России. Здесь голос любви и веры начинает звучать открыто и свободно, разрушая оковы уже привычного для автора аналитического стиля.
Не «Метрополь», а выход годом раньше (с помощью Василия Аксенова) романа «Пушкинский дом» в американском издательстве «Ардис» наконец-то дал Битову ощущение своего подлинного места на карте литературы. Про «Метрополь» он вспоминать не любил, ему, в сущности, не нужен был такой общественно-литературный перфоманс. За Битовым стояли Пушкин, Петербург, изысканный стиль прозы, отточенный после внимательного чтения Набокова и чурающийся нажима, эпатажа, картинного протеста. С Аксеновым Андрей повязался за компанию, по дружбе, из Союза писателей не вышел, постепенно становясь мэтром отечественной словесности и будущим многолетним президентом Русского ПЕН-центра. Конечно, помогли политические перемены, но не только они решали дело.
При любых обстоятельствах (если они не грозят полной гибелью всерьез) оставаться прежде всего писателем, мастером, для этого в России требуется немалая отвага и немалое достоинство. Битову претило и диссидентство, и позиция жертвы произвола. Он был слишком умен, чтобы быть однозначным. Не случайно он часто располагался в своих сочинениях между автором и героем.
Раньше многих Битов понял, что Россия и ее культура нуждаются не в плоско понятом демократизме, а скорее в аристократизме. Он жил не только в пейзаже, но и в истории. Его пушкинский дом – это вырубленный и невосстановимый вишневый сад русской классической литературы, ее уроков и смыслов. Тоска и глубокий пессимизм автора порой принимают здесь причудливые и гротескные очертания; поэзия и абсурд гуляют рука об руку; филологические штудии прелестны, но словно бы навеяны Мефистофелем, а не Лотманом с Бахтиным.
Между тем Бродский волновал, задевал, беспокоил. Андрей редко касался этого сюжета, то описывая краткое общение с нобелиатом в Нью-Йорке среди писателей-соотечественников, то собирая, как крошки со стола, отдельные нейтральные реплики Бродского в свой адрес. Бродский был далеко, как ленинградская юность, и Битовым не интересовался. Зато у Битова постоянно звучит тайный ревнивый мотив: есть, есть русская литература и здесь, а не только в эмиграции! И почти нескрываемая гордая обида от неполного признания этого факта в среде бывших коллег, сменивших Невский проспект на Бродвей. Когда у Битова побеждает непосредственность, его сразу хочется защитить.
В Штатах оказался и Юз Алешковский, неповторимый тип русского писателя, создавший целую языковую культуру, впитавшую обсценную лексику советской обочинной жизни. Это был закадычный друг Андрея и одновременно друг Иосифа Бродского, связующее, но не связывающее звено. Другой близкий друг – Резо Габриадзе, художник и драматург, создатель мира дивных марионеток, нацеленного на торжество простых и ясных человеческих отношений. Юз и Резо хранили в себе то, что так любил Андрей, но что ему не всегда было доступно.
Он стремился мыслить и страдать (опять Пушкин!) не столько от несовершенства мира, сколько от собственного, как ему казалось, несовершенства. Он примеривал свою судьбу к Высоцкому и обезоруживал беззащитностью рифмованных признаний: