Сергеев невольно представил генерала, чью фамилию он теперь назвал: совсем невысокого росточка, щупленький, — казалось, когда-то, еще в юношеские годы, задержался, остановился его рост, но время делало свое, оттискивая безжалостные метины: поредел скромный, набок, зачес, и седина, прятавшаяся в недавнем еще буйстве светлых волос, проступила, придав им тускло-пепельный оттенок. Сергеев знал его по «Катуни», после — по делам в Москве, наслышан был и о легендах, ходивших вокруг Тарасенко: в тех легендах трудно удавалось отличить правду от вымысла, но похоже, что дыма без огня не было. Раненый и контуженый в самые последние дни войны иптаповец, как называли артиллеристов-противотанкистов, он долго и мужественно боролся за жизнь; почти год отвалявшись на госпитальных кроватях, чудом, считали, вернулся в строй, но уже в академии, спустя несколько лет, контузия сказалась предательски: катастрофически начало падать зрение. Стань об этом известно начальству, военным медикам — и демобилизации не избежать. Полгода — день в день — жена сопровождала его до проходной академии, будто так выходило — обоим по дороге, — и встречала тоже «случайно». Немногие близкие товарищи знали эту тайну, знали и о том, где и как лечился Тарасенко: ему повезло. Военные медики пронюхали обо всем лишь тогда, когда дело повернуло на поправку. Сергеев искренне и глубоко чтил его за особую, неподдельную собранность и цельность натуры, беспокойный, непоседливый нрав, за стойкость в своей судьбе, иронически-насмешливое отношение к ней.
Все это пронеслось в сознании Сергеева за короткие секунды — те самые, пока он, задав свой вопрос жене Умнова, ждал ответа. Та помедлила, что не скрылось от Сергеева, но помедлила самую малость, видно, для того, чтоб отдать себе отчет, имеет ли она право сказать правду, потому что у мужа все секретно, все закрыто, вроде бы даже существует он под другой, вымышленной фамилией. Сергеев оценил ее «дипломатию», когда она наконец тем же говорком произнесла:
— Да, по-моему… Кажется, он там.
— Благодарю. Всего доброго.
Он успел подумать, что вот, правда, Умнов не бывает дома, опять — за тридевять земель, в Медвежьих Горах, вспомнил, что в последний раз Умнов пошутил: «Хватит мне жариться в Сахаре, теперь Ледовитым океаном дышу!» Да, Сергеев успел об этом подумать, как тотчас длинный пронзительный звонок заставил очнуться, и Сергеев торопливо снял трубку.
— Междугородная, — произнес женский голос. — Не кладите трубку, будете говорить.
В трубке отсеклось, умолкло, тишина, водворившаяся в номере, отдалась пугающим отзвуком в сердце: кто бы это и зачем? Лидия Ксаверьевна? Что-нибудь случилось?.. Сквозь беспокойство, вселившееся в него, Сергеев успел с горечью подумать: «Ну вот, опять не суждено увидеть внука, опять до следующего раза…» В разрядном шорохе, треске на линии услышал:
— Егор, ты? Ну, рада…
В голосе Лидии Ксаверьевны он отчетливо уловил острое возбуждение, хотя спросила она приглушенно, словно там, в Шантарске, она боялась сказать громче, возможно, кого-то потревожить. Сергеев в нетерпении, даже злясь беспричинно на жену, спросил:
— Случилось, Лидуша, что?
Она торопливо ответила:
— Нет-нет, Егор! Все у нас в порядке… Извини, кажется, напугала. Вот глупая-то! Я о тебе, наоборот… волновалась. И не выдержала… Извини, Егор! Теперь вижу — пустое, ты в Москве.
— А я уж шут знает что… — проговорил в дрожи Сергеев и умолк. Эту дрожь он чувствовал в мышцах рук и ног, в голосе, и она-то, видно, и не давала ему говорить. И он молчал, унимая волнение, тупо думая: хорошо, что так, что Лида просто напугала его…
Лидия Ксаверьевна, должно быть, догадалась о его состоянии: когда она вновь заговорила, уже другая возбужденность сквозила в ее голосе — и от обиды, и от недовольства собой.
— Вот ведь как, Егор… — говорила она с виноватостью. — Прости, сразу не сказала, что у нас все в порядке, заставила волноваться. Но ты скажи… Скажи, как чувствуешь себя? Ничего не беспокоит? Ты береги себя! Слышишь!
Последнее она произнесла вновь с давешней притушенной, тревожной интонацией, и Сергеев, вдруг с крутой солоноватой крепостью обругав себя, — да что же делаешь, дубина стоеросовая, она о тебе печется, а ты недовольство еще какое-то накатываешь? — тотчас легко подбираясь в скрипнувшем пересохшем кресле, с теплотой сказал:
— Я в порядке! Все в норме. Не беспокойся, не волнуйся. Нервную энергию сохраняй: спектакль, премьера — выложишься… Что я тогда? Ты ведь у меня маленькая…
— Это правда, Егор, выложусь… Чувствую! Но ты не думай: маленькое дерево скрипит, гнется, а не ломается! Был бы ты у нас крепким — самое наше большое дерево.
— Ну-ну, культ! — Сергеев попытался все перевести в шутку. — Лучше скажи: за полдня у нас, в Шантарске, какие новости?
— Бежала сломя голову из Дома офицеров после репетиции. Глупое предчувствие: с тобой будто что-то… Почти завершили площадь, завтра последний асфальт положат. Фурашова с Валеевым видела: поздно ходили, смотрели… А мы к генеральной репетиции готовимся.