— Сейчас я вам покажу… — произнес экранный Стас, но мы так и не узнали, что он покажет нам и миллионам прочих телезрителей: конец фразы был заглушен нашим гоготом.
Гоготали же мы вот над чем.
Давным-давно в славном городе Риге жил-был неплохой, вполне профессиональный журналист. Недурно писал, много печатался, знали его и за пределами Латвии. Была у него единственная слабость, причем, увы, в сексуальной сфере, — он был экс… тьфу, не могу выговорить этого слова, эксгибиционистом. Но кто, скажите, без изъяна? До поры до времени о порочной наклонности нашего журналиста знал лишь узкий круг его друзей и сослуживцев, но в один прекрасный день он не удержался и прямо из окна редакции стал демонстрировать прохожим то, что имел склонность демонстрировать. А денек и на самом деле выдался прекрасный, был любимый латышами летний праздник, когда чистые девушки с льняными волосами ходят по улицам и поют песни чистыми голосами. И вот чистые девушки увидали нечистое зрелище, и сделался большой скандал, и выгнали нашего журналиста из редакции. А потом задумались: вполне идеологически выдержанный товарищ, к тому же, что особенно важно, национальный кадр — такими не кидаются. Еще подумали и решили: пусть работает на идеологическом фронте и искупает свой не такой уж страшный проступок на местном телевидении. Вот тут-то и загоготала вся журналистская братия по всей необъятной нашей стране.
— Показывай, не томи душу, показывай… га-га-га… — гоготал Левка.
— Ах ты наш выставочник! Что ж ты нам покажешь? — закатывался Артюша.
— А ну вас, черти, — беззлобно огрызался Стас за столом. — Бросьте ржать. Дайте же послушать, Христа ради.
Застольный Стас хотел послушать Стаса экранного. Мы потихоньку угомонились и дали ему такую возможность. И сами стали слушать и смотреть. И прониклись симпатией к девчонкам, чья профессия до недавнего времени у нас и вовсе профессией не считалась, а считалась сплошным срамом, упоминать который можно было разве что в милицейских протоколах. А ведь проблема-то существует. И Стас наш — вот смельчак! — взял да поставил ее.
Мужики разошлись за полночь, а Славик остался ночевать у меня. Я постелил ему на диване, и он моментально уснул. А я немного прибрал и улегся в свою койку. Скрипнули пружины, я натянул одеяло на голову и второй раз за этот длинный день подумал: слава Богу, я дома.
Глава 10
Странная штука. Жил себе припеваючи в городе, побывать в котором мечтал сызмальства, вел жизнь богатого бездельника, был окружен заботой и вниманием, в общем, как говорится, сыт, пьян и нос в табаке, да еще такая баба, можно сказать, подарок судьбы, но нет же — сидело, извините, шило в заднице: тянуло домой, к друзьям, к работе, привычному обиходу, к родной речи на улицах, к родной пьяни у магазина.
Дождался — вернулся домой, получил что хотел. Вот оно — кругом все родное: под окном набравшийся с утра дворник-лимита Николай костерит почем зря профессора Гошу, забывшего возле своей машины пустую картонную коробку; у соседнего дома стоит мебельный фургон, что-то выгружают — судя по сочным репликам грузчиков, тяжелое; по загаженному сырому газону носятся собаки — хозяйские и бездомные; с грузовика торгуют картошкой и антоновкой. Ни словечка по-английски, все на русском.
Все свое, понятное. Но отчего так тревожно?
Я сидел перед окном за машинкой — вставил свежую ленту, вставил чистый лист бумаги — и пытался восстановить в памяти неотложные дела и встречи из похищенного ежедневника.
Ладно, Бог с ними, с делами, что вспомню, то вспомню, а что забуду — Земля не перевернется. Но отчего так муторно?
Там, в Нью-Йорке, была реальная опасность, хотя ни я, ни хитрый Натан толком не знали, откуда она исходит. Накладочка вышла, говорил Натан. Каждая из двух этих нью-йоркских накладочек могла оказаться в моей жизни последней, но настоящего страха тогда я почему-то не испытал — может, просто не успел? Мой неновый организм ответил на стрессы хорошим выбросом адреналина, и такая физиологическая реакция на опасность, как я потом заключил, даже чуть омолодила меня, в немалой степени помогла мне не осрамиться перед Барби, наверняка знавшей мужиков не чета мне.
Отчего же так тревожно, так муторно сейчас?
Шмон в Шереметьеве, шмон в моей квартире. Рука конторы.
Артем спросил: что у них к тебе? Откуда я знаю? Да ничего! Какие у меня дела с конторой, какие у конторы дела ко мне? Да никаких! Впрочем, почем я знаю?
Контора, гэбуха, Галина Борисовна… Всемогущая, всевидящая, вездесущая. Я всегда посмеивался над контороманией: на работу не взяли — контора, вынули статью из полосы — контора, баба не дала — тоже контора. А кто ее в глаза видел, эту таинственную Галину Борисовну?