Это наконец-то побудило ее улыбнуться, и она снова опустилась в огромное кресло посла. Каким-то образом оно было ей к лицу.
— Можете взять письмо с собой, если хотите. Отдайте его тому, кто держит Ваш поводок. Вдруг какой-нибудь гений наконец-то решится сбросить чертову бомбу на Рейхсканцелярию.
— Grazie, синьорина, — он немного помедлил и добавил: — Увижу ли я Вас снова?
— Только если Вы не солгали мне сегодня, — ответила она, — так что лучше верьте изо всех сил, что наша встреча состоится.
Когда Виктор покинул посольство, завел машину и поехал домой, письмо во внутреннем кармане пиджака начало как будто прожигать грудь кислотой. В этот момент легко было представить, почему люди верили в проклятия и дурной глаз. Казалось, что письмо имело намного больший вес, чем полагалось простому листку бумаги. Дома он сфотографирует его для майора и для Юри, а потом сожжет в камине с надеждой, что это сотрет невидимое черное пятно, въевшееся в него.
Фельцману не нужны были его предостережения о том, что надо смотреть в оба, ведь тот и так прекрасно знал риски, на которые шел каждый день, но Виктор все равно хотел напомнить ему об этом, желая оградить товарища от тех ужасов, на которые намекало письмо, и сделать хоть что-нибудь, чтобы расшатать жесткую клетку своей внешней личины. Да он сам протащил бы «чертову бомбу» в Рейхсканцелярию! И хотя Виктор гордился умением держать гнев под контролем до той степени, где он управлял эмоцией, а не наоборот, в этот раз все его существо трещало по швам. Социализм должен победить, как и Союзники. Иное было бы немыслимо и недопустимо.
***
В первые дни сентября все еще стояла жара и духота, и закрытое окно комнаты очередного безымянного отеля не давало помещению проветриваться. Умные люди не лежали бы в кровати практически друг на друге, но изменение положения потребовало бы телодвижений, а Юри совсем не хотелось шевелиться. Под своей ладонью он чувствовал мерное сердцебиение Виктора.
— О чем ты думаешь? — мягко спросил тот, не открывая глаз. Юри нежно поводил пальцами туда-сюда.
— Хасецу, — ответил он. — Занятия в школах снова начались. Такое ощущение, что я покинул этот город всего год назад или около того, но в ноябре мне будет уже двадцать пять. Время летит как сумасшедшее.
— М-м, — Виктор пододвинулся и поцеловал его в лоб. — Я и не знал, что ты родился в такой благоприятный год.
Юри потребовалось несколько мгновений, чтобы разобраться, что к чему. 1917. Ну, конечно.
— Я никогда не замечал этого.
Виктор медленно провел рукой вдоль позвоночника Юри, остановив ее у основания шеи и бережно погладив чувствительное место.
— Я так хотел бы когда-нибудь увидеть твой родной город. Ты всегда говоришь о нем с такой любовью, с такой теплотой.
— Он маленький и тихий, но по-своему очень милый, — Хасецу сразу возник перед глазами, как окошко в другую жизнь, и Юри представил, как ехал бы с Виктором на велосипедах по хитросплетениям улиц, как шел бы с ним по берегу моря, а ветер танцевал бы вокруг них, или как он стоял бы с ним в толпе в предвкушении торжеств сюки корэйсай (1), и они ели бы рис свежего урожая. Это казалось слишком прекрасным, чтобы когда-нибудь стать реальностью.
— Мне кажется, Ленинград бы тебе тоже понравился. Это большой город с кучей старых и величественных зданий, но в устье Невы есть острова, на которых можно почувствовать, что ты в маленьком и уютном месте. Есть даже целый остров, который представляет из себя сплошной парк. Когда-то он был закрытым — только для аристократии, но теперь там позволено бывать любому человеку.
— Звучит здорово.
Даже если Юри никогда вживую не увидит эти места, он все же надеялся, что хотя бы часть того Ленинграда, который жил в воспоминаниях Виктора, переживет войну. Он заслуживал какое-то хорошее место, куда мог бы вернуться домой.
— Юри, можно попросить тебя кое о чем? — Виктор все еще поглаживал его затылок. — Можно ли мне иногда говорить с тобой по-русски?
— Боюсь, я знаю не больше пары слов.
— Я знаю, это не страшно. Просто… везде, где я бываю, мне надо говорить по-немецки. Все, что я читаю, — на немецком, кроме твоих книг, конечно, но тогда это английский или французский. Я думаю по-немецки. Все мои сны — на немецком. И если я что-то говорю вслух по-русски у себя дома, стены моей квартиры — немецкие, и им все равно. Тебе не нужно понимать меня, но я знаю, что тебе не все равно. Ты будешь слушать.
Что-то в груди Юри высоко взметнулось и резко обрушилось, как большая волна, и он подался вперед, чтобы поцеловать Виктора в губы, как будто это могло усмирить бурю ярких чувств.
— Конечно, — кивнул он, и Виктор улыбнулся.
— Спасибо, — ответил он по-немецки и затем едва уловимо — только чтобы услышал Юри и никто больше — сказал: — Tovarishch moy, ya dumayu, chto ya vlyublen v tebya.
Юри уткнулся в шею Виктора, кожей ощущая насыщенные вибрации незнакомых слов, пока Виктор продолжал, словно извлекая музыку, проистекающую откуда-то из глубины. Это мог быть любой язык или вообще не язык: Юри улавливал достаточно смысла из нежного, благоговейного тона Виктора.