Целиком и полностью к христианской общине Аврелий принадлежать ничуть не желает; не терпел того ни раньше, ни теперь. Ибо ему там предлагают осознанно смириться, согласиться с невежеством и верованиями умственно недостаточной, спесивой, необразованной ученической черни, надменно, облыжно убежденной, будто она постигла истины, недоступные ученым книжникам, мудрецам, учителям. Так уж ли разношерстное, беспорядочное собрание-экклесия неуков и неучей, нищих духом и телом есть церковь, то бишь тело и обитель Божия?
Если манихейским и гностическим простецам отчаянно не достает здравого научного смысла, то христианское зазнавшееся простонародье излишне привержено приземленному рассудочному восприятию бытия, исходя из поверхностного натуралистического понимания явлений духа и материи. В этакой мелочной кинической натуралистичности скопище христиан весьма сходно с язычниками, тоже готовыми бездумно поверить во все что угодно, лишь бы оно шло якобы от естества, природы и отвечало их материальному телесному существованию.
Рай им обязательно подавай такой, кабы жрать в нем от пуза. Раз так, то светопреставление накануне Страшного суда у них беспременно ознаменуется тысячелетним изобильным земным царствием, где праведным, естественно, предстоит, ничуточки не умирая, заживо, живьем начать наслаждаться плотской жизнью. С ликованием есть, пить, петь и всячески веселиться. Точь-в-точь, словно на Елисейских полях язычников или же на райских островах блаженных.
Вот отчего полуязыческую христианскую паству веками необходимо без умолку уверять, проповедовать — телесная смерть и воскресение Иисуса Христа не суть нелепость и глупость. Наш вон приснопамятный африканский компатриот, пресвитер-расстрига Квинт Тертуллиан из Картага в том все никак самого себя не мог убедить риторически, не то что других ему подобных поганых киников, хилиастов и монтанистов, — в сердцах припомнил Аврелий известный ему спорный опус «О теле Христовом».
Между тем сам Аврелий Августин ничуть не находил чего-либо парадоксального, нелепого и невероятного в общепринятом христианском догмате о воскресении. Действительно, будь оно свершившимся метафизическим образом или же путем реального исторического факта самопожертвования Сына Божия, то и другое нам бесспорно требуются с целью дать несомненный пример превосходства бессмертного духа над смертной плотью.
Хотя стоит присмотреться, приглядеться пристальнее в идеальном рацио, вникнуть духовно поглубже, не столь в естестве поверхностно. Какое может быть вне воскресения во плоти истинно блаженное бессмертие праведников в пакибытии или в посмертии бессрочное наказание грешников вечной смертью-умерщвлением?
Иным же мнится невероятным и невозможным историческое повествование Ветхого Завета о вавилонском столпотворительстве, если на первый поверхностный, естественный взгляд Господь устрашился никчемных строителей кирпичной лестничной башни, как будто способной достигнуть тверди небесной, и оттого якобы их проклянул, дезорганизовал, учинив сумятицу, смятение и разделение библейских говоров и наречий.
Но, может статься, единый, единственный общечеловеческий язык есть далеко не организующее благо, но умственное проклятье и сатанинское зло, идущие от первородного греха обобществленного зазнайства и объединенного невежества? На одном ли едином якобы древнееврейском языке обращались к Богу, говорили между собой номад Авель и седентарий Каин, хотя бы они и кровные братья?
Один да один суть два и двое. А дважды два — четыре или четверо.
Так, нам от Бога дарован отдельный сущностный язык чисел, обособленный от буквенной речи. Звуки — знаки смутной телесной речи, а цифры — символы чистой незамутненной мысли. Знаки вещей — имена, — находим мы у Аристотеля.
Именно подчас встречается, когда одну и ту же рациональную мысль удается вернее, точнее выразить на греческом научном языке, нежели прибегая к материнской латыни. Ученые аттические слова узаконенным строгим образом яснее, однозначнее, чем простонародное хаотическое приблизительное словоупотребление.
Вовсе не напрасно он, ритор Аврелий Августин, пытливо берет языковые уроки у пожилого иудея достойного равви Баруха, чтобы в оригинале разбирать старинные прямоугольные еврейские письмена. В отличие от соплеменников, праведный Барух довольствуется только одной женой и говорит, что в других женщинах он и в молодости не нуждался. Тогда как обрезание и многоженство, по его словам, непостижимый Господь никому из евреев изначально не предписывал.
Действительно, в любом сакральном письме мы должны увидеть Бога и представить невообразимую личность Его. Тем временем устные разговоры о Нем ничем не лучше и не хуже людской обыденной болтовни о чем угодно человеческом, естественном и приземленном.
Скажем, прислушиваться к пунийскому наречию и понимать его некто мальчик Аврелий из тагастийских Августинов натурально и миметически приспособился с детства от ровесников.