Читаем Бледное пламя полностью

150 Ладонь под галькой зыбких берегов,

В Афинах ухо, глаз -- где плещет Нил,

В пещерах кровь и мозг среди светил.

Унылые толчки в триасе, тени

И пятна света в верхнем плейстоцене,

Внизу палеолит, он дышит льдом,

Грядущее -- в отростке локтевом.

Так до весны нырял я по утрам

В мгновенное беспамятство. А там -

Все кончилось, и память стала таять.

160 Я старше стал. Я научился плавать.

Но словно отрок, чей язык однажды

Несытой девки удоволил жажду,

Я был растлен, напуган и заклят.

Хоть доктор Кольт твердил: года целят

Как он сказал, от "хвори возрастной",

Заклятье длится, стыд всегда со мной.

ПЕСНЬ ВТОРАЯ

Был час в безумной юности моей,

Когда я думал: каждый из людей

Загробной жизни таинству причастен,

170 Лишь я один -- в неведеньи злосчастном:

Великий заговор людей и книг

Скрыл истину, чтоб я в нее не вник.

Был день сомнений в разуме людском:

Как можно жить, не зная впрок о том,

Какая смерть и мрак, и рок какой

Сознанье ждут за гробовой доской?

В конце ж была мучительная ночь,

Когда постановил я превозмочь

Той мерзкой бездны тьму, сему занятью

180 Пустую жизнь отдавши без изъятья.

Мне нынче шестьдесят один. По саду

Порхает свиристель, поет цикада.

В моей ладони ножнички, они -

Звезды и солнца яркие огни,

Блестящий синтез. Стоя у окна,

Я подрезаю ногти, и видна

Невнятная похожесть: перст большой -

Сын бакалейщика; за ним второй -

Староувер Блю, наш здешний астроном,

190 Вот тощий пастор (я с ним был знаком),

Четвертый, стройный, -- дней былых зазноба,

При ней малец-мизинчик крутолобый;

И я снимаю стружку, скорчив рожу,

С того, что Мод звала "ненужной кожей".

Мод Шейд сравнялось восемьдесят в год,

Когда удар случился. Твердый рот

Искривился, черты побагровели.

В известный пансион, в Долину Елей

Ее свезли мы. Там она сидела

200 Под застекленным солнцем, то и дело

В ничто впиваясь непослушным глазом.

Туман густел. Она теряла разум,

Но говорить пыталась: нужный звук

Брала застыв, натужившись, -- как вдруг

Из ближних клеток мозга в диком танце

Выплескивались сонмы самозванцев,

И взор ее туманился в стараньи

Смирить распутных демонов сознанья.

Под коим градусом распада ждет

210 Нас воскрешенье? Знать бы день? И год?

Кто ленту перематывает вспять?

Не всем везет, иль должно всех спасать?

Вот силлогизм: другие смертны, да,

Я -- не "другой": я буду жить всегда.

Пространство -- толчея в глазах, а время -

Гудение в ушах. И я со всеми

В сем улье заперт. Если б издали,

Заранее мы видеть жизнь могли,

Какой безделицей -- нелепой, малой,

220 Чудесным бредом нам она б предстала!

Так впору ли, со смехом низкопробным,

Глумиться над незнаемым загробным:

Над стоном лир, беседой неспешливой

С Сократом или Прустом под оливой,

Над серафимом розовокрылатым,

Турецкой сластью и фламандским адом?

Не то беда, что слишком страшен сон,

А то, что он уж слишком призмелен:

Не претворить нам мира неземного

230 В картинку помудреней домового.

И как смешны потуги -- общий рок

Перевести на свой язык и слог:

Звучит взамен божественных терцин

Бессонницы косноязычный гимн!

"Жизнь -- донесенье. Писано впотьме."

(Без подписи).

Я видел на сосне,

Шагая в дому в день ее конца,

Подобье изумрудного ларца,

Порожний кокон. Рядом стыл в живице

240 Увязший муравей.

Британец в Ницце,

Лингвист счастливый, гордый: "je nourris

Les pauvres cigales"{1}. - Кормит же, смотри,

Бедняжек-чаек!

Лафонтен, тужи:

Жующий помер, а поющий жив.

Так ногти я стригу и различаю

Твои шаги, -- все хорошо, родная.

Тобою любовался я, Сибил,

Все классы старшие, но полюбил

В последнем, на экскурсии к Порогу

250 Нью-Вайскому. Учитель всю дорогу

Твердил о водопадах. На траве

Был завтрак. В романтической канве

Предстал внезапно парк привычно-пресный.

В апрельской дымке видел я прелестный

Изгиб спины, струистый шелк волос

И кисть руки, распятую вразброс

Меж искрами трилистника и камня.

Чуть дрогнула фаланга. Ты дала мне,

Оборотясь, глаза мои встречая,

260 Наперсток с ярким и жестяным чаем.

Ты в профиль точно та же. Губ окромок

Так трепетен, изгиб бровей так ломок,

На скулах -- тень ресниц. Персидский нос,

Тугая вороная прядь взачес

Являет взору шею и виски,

И персиковый ворс в обвод щеки. -

Все сохранила ты. И до сих пор

Мы ночью слышим струй поющих хор.

Дай мне ласкать тебя, о идол мой,

270 Ванесса, мгла с багровою каймой,

Мой Адмирабль бесценный! Объясни,

Как сталось, что в сиреневой тени

Неловкий Джонни Шейд, дрожа и млея,

Впивался в твой висок, лопатку, шею?

Уж сорок лет -- четыре тыщи раз

Твоя подушка принимала нас.

Четыре сотни тысяч раз обоим

Часы твердили время хриплым боем.

А много ли еще календарей

280 Украсят створки кухонных дверей?

Любля тебя, когда застыв, глядишь

Ты в тень листвы. "Исчез. Такой малыш!

Вернется ли?" (В тревожном ожиданье

Так нежен шепот -- нежен, как лобзанье).

Люблю, когда взглянуть зовешь меня ты

На самолетный след в огне заката,

Когда, закончив сборы, за подпругу

Мешок дорожный с молнией по кругу

Ты тянешь. И привычный в горле ком,

290 Когда встречаешь тень ее кивком,

Игрушку на ладонь берешь устало

Или открытку, что она писала.

Могла быть мной, тобой, -- иль нами вместе.

Природа избрала меня. Из мести?

Из безразличья?.. Мы сперва шутили:

"Девчушки все толстушки, верно?" или

Перейти на страницу:

Похожие книги

В круге первом
В круге первом

Во втором томе 30-томного Собрания сочинений печатается роман «В круге первом». В «Божественной комедии» Данте поместил в «круг первый», самый легкий круг Ада, античных мудрецов. У Солженицына заключенные инженеры и ученые свезены из разных лагерей в спецтюрьму – научно-исследовательский институт, прозванный «шарашкой», где разрабатывают секретную телефонию, государственный заказ. Плотное действие романа умещается всего в три декабрьских дня 1949 года и разворачивается, помимо «шарашки», в кабинете министра Госбезопасности, в студенческом общежитии, на даче Сталина, и на просторах Подмосковья, и на «приеме» в доме сталинского вельможи, и в арестных боксах Лубянки. Динамичный сюжет развивается вокруг поиска дипломата, выдавшего государственную тайну. Переплетение ярких характеров, недюжинных умов, любовная тяга к вольным сотрудницам института, споры и раздумья о судьбах России, о нравственной позиции и личном участии каждого в истории страны.А.И.Солженицын задумал роман в 1948–1949 гг., будучи заключенным в спецтюрьме в Марфино под Москвой. Начал писать в 1955-м, последнюю редакцию сделал в 1968-м, посвятил «друзьям по шарашке».

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Историческая проза / Классическая проза / Русская классическая проза