– Нет, нет. Мы, старики, много думаем о себе и мало о детях. Так уж у нас голова устроена, – не понимаем мы их стремлений. Но не понимать можно, а вот мешать не следует, – она незаметно отерла слезинку. – Да, не следует. Молодости нужен простор. Ее ведь не удержишь в душных комнатах. Это нам хорошо – тишина и покой. Всё больше к могиле приучает. А вам другое дело. Всё равно, что орла в курятник запереть. Поезжай. Я тебя благословлю. Только помни, как тебе будет свободно, сейчас наведывайся. Авось, вернешься вовремя… Глаза мне закроешь.
– Ну, вот. Что у тебя за мысли, мама?
– Нет, знаешь. Годы свое берут. Уж начались ревматизмы. На левом боку спать не могу, сердце болит. Посидишь с полчаса – встать трудно, в коленях резь. Ну и забывчива сделалась. Всё, что давно было, как на ладони, а вчерашнее из памяти вон. Пора! Ты знаешь, – наклонилась она к сыну. – У нас с падре Доменико одна и та же рука была. То есть линии совсем сходились…
– Ну?
– Как – «ну»? Ведь он умер… Значит, и мне скоро. Ладонь никогда не врет. Эти черточки на ней сам Бог провел… Понимаешь?
В постели он долго не спал. Окно оставалось открытым. Яркие крупные звезды светили ему. Он смотрел перед собою, но не их видел во мраке. Издали, из бесконечной дали светлые и радостные неслись к нему любимые образы, воплощавшие молодые мечты. Воздуху казалось мало, – дышать нечем, таким восторгом подымало грудь. Он сбросил одеяло. Прохлада широко струилась в его комнату, а ему было жарко. Откуда – то с середины озера доносилась чуть слышная песня. Запоздалый гребец, коротая время, возвращался в Торно или Блевио. Звуки и плакали, и радовались. Мрачная завеса, скрывавшая еще вчера всё перед глазами Этторе, сползала теперь, и он невольно повторял:
– Как хороша жизнь, какое счастье сознавать себя молодым, сильным, красивым, талантливым и, вместе с этим, носить в душе Бога!
И в который уже раз он сам себе страстно клялся: нигде и никогда не творить себе кумиров и перед жаждавшей покаянных рыданий массой не свидетельствовать ложно!
XXVIII
На этот раз он укладывался быстро. Было воскресенье, четвертое октября. День удался такой, какие и в этом благословленном краю истинная редкость. На небе ни облачка. Горы млели и нежились в солнечном свете. Озеро не отводило от солнца молитвенного взгляда глубоких голубых глаз. Виллы, окутанные ревнивыми садами, улыбались из – за обнимавших их зеленых рук. И руки эти держали у мраморных колонн и стен полные пригоршни поздних роз. Тонкий и возбуждающий аромат olia fragrans[61]
был разлит в воздухе. Фиалки лиловели по склонам. В оврагах и складках берега лежали сквозные синие тени.Этторе Брешиани вдруг сделалось так жалко и этой виллы, и магнолий, и платанов вокруг нее! Когда он увидит еще роскошь чудесного сада, в тени которого он бегал ребенком? Ну, мать – он встретит во Флоренции, а начнется настоящее дело, едва ли на первых порах ему удастся урваться из далеких и чуждых ему городов сюда, в эту тишину и прохладу… Вон Блевио уселся на полугоре, над самым обрывом, цепко уселся – даже дома к домам лепятся, как улитки, гроздьями приросшие к камню. Всё это ему и близко, и дорого и прощался он с ними, как прощаются с друзьями, посылая им грустное addio[62]
. Как всё это не похоже на то, чего он ждал. Ему казалось, он задохнется от радости, оставляя отцовскую виллу, а вместо того сердце щемило и хотелось плакать.Он вышел в Черноббио. Следовало пожать руку старику доктору и другу его матери. Тому на днях минуло восемьдесят три года, может быть, это свидание для них будет последним. От виллы было не более десяти минут до крошечного городка. Над ним звонили колокола и с высокой сквозной башни их торжественный благовест несся по озеру на ту сторону, откуда ему отвечали тем же белые и тонкие колокольни Торно и Блевио. Наивные домики Черноббио украсились, как могли. Пестрели коврами, гирляндами зелени. Вон окно бедной старухи Валерии, – у нее нечего было вывесить, а отстать от соседей казалось неприлично. Она закинула за окно голубую ветхую юбку, как и она помнившую лучшие дни, украсила ее желтыми чулками, а надо всем поставила единственное сокровище ее убогого угла – гипсовую Мадонну. Но солнце благосклонно к бедным, и небо на этот раз облило таким светом «лепту вдовицы», кинуло на нее такие оттенки, что Этторе невольно залюбовался…
Повернув в главную улицу – он принужден был приостановиться, прижаться к стене и снять шляпу. Подходила процессия – простая и искренняя, как и весь этот крохотный уголок, звонивший теперь на всё Комское озеро. Впереди, облачившись в белое и перепоясав себя красным шарфом, необыкновенно важно шествовал факино из отеля «Вилла д’Есте» с хоругвью Богородицы в руках. Хоть сейчас пиши с него Кориолана! На нем не обсох еще пот. Целое утро таскал сундуки англичан – путешественников по мраморным ступеням великолепной гостиницы, но сейчас, сию минуту, во главе шествия он был преисполнен такого достоинства, что сограждане кричали ему навстречу: «Ессо il nostro Рере! Che bella fgi ura!»[63]