– Но знаете, это странная вещь, – продолжала девушка. – Ощущаешь себя неким подобием губки, впитывающей любую жидкость, или… как там называются ящерицы, которые меняют окраску под цвет окружения, чтобы остаться незаметными? – (Я не ответила.) – В общем, еще в прежней своей жизни я привыкла считать себя именно таким вот существом. Бывало, ко мне приходили больные люди, и, посидев с ними, я тоже заболевала. Однажды пришла беременная женщина, и я отчетливо почувствовала шевеление ее ребенка в своем животе. В другой раз пришел джентльмен, желавший поговорить с духом своего сына; когда бедный мальчик явился, у меня вдруг выбило воздух из легких, как от страшного удара, и голову сдавило так, будто она вот-вот лопнет! Оказалось, мальчик погиб при обрушении дома. А я, значит, испытала последние в этой жизни ощущения несчастного.
Теперь Доус приложила ладонь к груди и подступила чуть ближе.
– Когда вы приходите ко мне, мисс Прайер, я чувствую ваше… горе. Оно ощущается как сгусток тьмы, вот здесь. Ах, какая боль! Сначала я подумала, что горе опустошило вас и от вас осталась лишь полая оболочка, совсем полая, как яичная скорлупа, из которой выдули все содержимое. Полагаю, вы и сами так думаете. Но внутри у вас не пустота, нет. Вы наполнены… просто плотно закрыты и заперты, как шкатулка. Что же у вас здесь такое, что нужно хранить под замком? – Она легонько постучала по своей груди, затем подняла другую руку и коснулась моей, в том же самом месте…
Я резко вздрогнула, словно из пальцев Доус изошел электрический разряд. Она удивленно расширила глаза, потом улыбнулась. По странной случайности – по чистейшей случайности – она наткнулась пальцами на мой медальон, скрытый под платьем, и принялась осторожно ощупывать его контуры. Я почувствовала, как чуть натянулась цепочка на шее. Прикосновения были такие невесомые, такие вкрадчивые, что сейчас, когда я пишу эти строки, во мне вдруг возникает уверенность, что пальцы Доус тогда проскользили по ряду пуговок к самому моему горлу, мягко нырнули мне за воротник и вытащили медальон, – но на самом деле такого не было: рука ее покоилась на моей груди, лишь слегка к ней прижатая. Доус стояла совершенно неподвижно, со склоненной набок головой, словно прислушиваясь к биению моего сердца под золотым медальоном.
Потом в чертах у нее опять произошла перемена, теперь какая-то жутковатая, и она зашептала:
– Он говорит: «Свою печаль она повесила на шею и отказывается снять. Скажите ей, пусть снимет». – Доус покивала. – Он улыбается. Он был умен, как вы? Да, разумеется! Но теперь он узнал много нового и… ах! как бы ему хотелось, чтобы вы были с ним и тоже узнали все это! Но что он делает? – Лицо Доус вновь изменилось. – Он трясет головой, он плачет, он восклицает: «Но только не таким способом! Ах, Пегги, как ты могла пойти на такое? Ты воссоединишься со мной, непременно воссоединишься – но в должный срок и не так!»
Я вся дрожу даже сейчас, когда пишу эти слова; но дрожала гораздо сильнее, когда Доус их произносила, со столь странным выражением лица, прижимая ладонь к моей груди.
– Довольно! – вскрикнула я, отталкивая ее руку, и отпрянула прочь, – кажется, я ударилась спиной об решетку, и железные прутья загремели. – Довольно! – повторила я. – Вы несете вздор!
Доус побледнела и теперь уставилась на меня с таким ужасом, будто вдруг увидела всю страшную сцену: плач и крики, доктор Эш и мать, резкий запах морфия, мой распухший язык, придавленный дыхательной трубкой… Я вошла в камеру, исполненная жалости к Доус, но она опять беспощадно выставила передо мной мое собственное слабое «я». Она неотрывно смотрела на меня, и теперь жалость была в
Не в силах вынести этого взгляда, я отвернулась и прижалась лицом к решетке. Когда я позвала миссис Джелф, голос мой едва не сорвался на визг.
Надзирательница, видимо, находилась где-то совсем рядом: она подошла сразу же и принялась молча отпирать замок. Но предварительно бросила единственный острый встревоженный взгляд через мое плечо – не иначе, уловила что-то странное в моем крике.
Вскоре я снова стояла в коридоре, за запертой решеткой. Доус уже сидела на стуле, механически накручивая на палец нить шерстяной пряжи. Она пристально смотрела на меня, и в ее глазах все еще читалось ужасное знание. Я хотела бы сказать на прощанье какие-нибудь обычные слова, но страшно боялась, что, стоит мне открыть рот, она опять заговорит – о папе, или за него, или как он… заговорит про его печаль, или гнев, или стыд.
Поэтому я отвернулась и быстро зашагала прочь.