Лежал, думал о тысяче вещей. Например, что его мысли об устроиться, что-нибудь кончить, осуществить себя как “взрослый человек” — это попытка спастись. Это всего лишь запоздалое бегство от юношеского или “творческого” бесстрашия смерти, от пафоса и готовности мучиться, чтобы писать.
Но почему он мучает их? Если он не может стать другим, если он хочет остаться мальчиком? Зачем он тащит их за собой в могилу (даже метафорическую)? Ему жизнь нужна, чтобы, убивая себя, писать слова — им нет.
У него было время проверить себя: он не соблазнялся вещами, не тащился при виде пальм в ноябре. Если он хотел работать, то для Оксаны с Кириллом — и еще потому, что считал: нельзя настаивать на жребии поэта, не будучи никем признанным и кому-нибудь нужным. Это тоже дурная инерция и ребячество.
Ты можешь играть в эти вещи, когда ты один, как Лёша. Захар пятнадцать лет изучал культуру, чтобы быть к ней готовым. Кажется, никто не сомневался в его квалификации. Только ему самому было тухло.
Стать “культурной фигурой” — это тоже мимо денег. Но тогда хоть какие-то жертвы могли бы восприниматься снисходительно: живем бедно, но не просто так. Не просто выдумано и взято, что полегче (писательство в стол), но хоть что-то достигнуто, завоевано.
Все равно надо было достать денег, чтобы хотя бы купить комнату, уехать, оставив все им. Пусть ясно, что один он не проживет. Но умирать так умирать. Думал об этом порой совершенно спокойно, как шестидесятилетняя Грета в холодном зимнем Батуми.
9 утра. …Может быть, он просто не заслужил сна? Компьютер, образ жизни — это такие вредители. И после трех часов чтения так приятно вновь улечься в постель. В полдень.
Ему был необычайно близок аскетический идеал. Но ему не доставало веры быть монахом. И не доставало таланта, а тем более наглости быть богемой, к чему он столько лет стремился. То есть и был ей, такой же неправильной и ущербной, каким “неправильным” он был когда-то хиппи. В хиппизме легко было казаться, легко было играть роль, играть в жизнь. В богеме игра в жизнь происходит на уровне мучительном. Можно быть либо гением, либо несчастным. Надо любить жизнь, женщин, легко наносить обиды и прощать их. Надо быть на глазах и играть единственную, ни на кого более не похожую роль. Это лицедейство и лицедейство страшное, губящее человека. Он был не готов приносить такие жертвы.
Прочие приятели, большинство, выбрали храм, “монастырь”. Ах, как приятен монастырь! Какие спокойные у них лица, какие они благостные, уверенные, дружелюбные. Какие ровные, спокойные у них бороды. Они справились с соблазнами, каковые есть женщина и слава, во всяком случае по виду. О, он знал, как все это изнутри не так — как ругаются они и злословят, как противоречивы их воззрения и поступки. Но все-таки лепота и внешняя невозмутимость, законченность жизни. Круг, приход, правила, распорядок. Проходя мимо церкви “Косьмы и Дамиана”, он все время завидовал им. Но у него не было веры, не было смирения, не было такой бороды. Он был один изгой и “изверг” в своем “монашеском” кругу, среди людей, которых он любил. И он был чужой среди “богемы”, которую он не любил и которую не понимал. Сейчас он тем более был далек от нее, у него долго не будет возможности и сил писать. Ну и черт с ней, не очень-то и хотелось. Кроме дряни и умного Тростникова, он не нашел в ней ничего. Все они какие-то убогие, перекрученные комплексами, с расстроенным воображением, с невозможными грезами о своей личности и таланте. Довольно темные, весьма ограниченные, не очень красивые и чудовищно душевно распущенные. Ну, да это все знают. И черт с ними.
Захар не был даже атеистом. И все же впервые за много лет идея Бога стала вновь его занимать. Он никогда не был здесь посторонним, его опыт путешествий лишь подтверждал догматы. Точнее, одну догму, зато наиглавнейшую: Его существование. Увы, здесь и лежал камень преткновения: к Богу, которого знал Захар, нельзя было обратиться с молитвой. У этого Бога не было образа и подобия Захара, у Него вообще не было образа и подобия. Это был зыбкий набросок снов и бреда, это было неуловимо и мучительно. Это, может быть, утешало в смерти, но не утешало в жизни.
И все же потребность в молитве сохранялась, а, значит, и потребность веры в другого Бога. В Бога, который слышит тебя. В Бога, в которого логический и рациональный Захар, так же как Захар трансцендентальный, не мог верить. Это противоречие он и хотел примирить.