— Ничего я тебе не должен объяснять, тупая ты скотина! — рявкнул Зорин и с кулаками двинулся мне навстречу. — Я тебе начальник охраны, а не политрук!..
— Что, правда? — тихо хмыкнул Кузьма, не отрываясь от своей тетради, и от этих слов Зорин побелел и зыркнул на Кузьму с такой ненавистью, что я даже испугался, как бы эти кулаки он в сторону Кузьмы Кулинина не понес.
— Что, — сказал я поспешно, — не можете объяснить? А только я молчать не буду, я вам в лицо теперь буду говорить, что думаю, потому что… — тут я постарался вспомнить все как следует, — потому что ворам и убийцам в лицо надо говорить, что они воры и убийцы! А если вы за войну…
— Ах ты ж тв-в-в-варь… — медленно сказал Зорин, кладя руку на кобуру. — Ах ты ж поганая тв-в-в-в-варь…
— А ну заткнитесь оба, — тихо скомандовал Кузьма и резко хлопнул себя ладонями по коленям.
Я замолчал, в ярости повернулся к Зорину спиной, беспомощно топнул ногою и тут же почувствовал себя жирафой Козочкой, которой пирожного не дали, и стало мне стыдно до невозможности, а еще очень страшно. Живот мой дрожал. Я зажмурился. Секунды шли, и я уверен, что в течение нескольких из этих секунд жизнь моя висела на волоске. Тут услышал я быстрые-быстрые шаги и понял, что это Толгат подбежал ко мне и встал между мной и Зориным. Повисла тишина.
— Господь с вами, Толгат Батырович, — задыхаясь, процедил Зорин сквозь зубы, — я ж при исполнении. Чтоб я охраняемое имущество повредил… Но только я тебе, Кузьма, — тебе, Кузьма, — говорю: это пиздец. Это все из-под контроля на хуй вышло. И я требую — ты меня слушаешь, ты? — я, блядь, требую, чтобы ты мне прямо сейчас сказал, что ты собираешься делать. Потому что вот это — вот эту тварь, — и он длинным дрожащим пальцем показал на меня, обернувшегося и смотревшего на него в упор, — вот эту тварь предъявить ты сам знаешь кому немыслимо. И я желаю знать, что ты делать будешь, ты понял? И я думаю, все тут желают знать. — И Зорин обвел присутствующих тяжелым, словно пьяным, взглядом. — Ты слышишь меня, ты?!
— Ах, веселый разговор, — сказал Яблочко, выгибая шею, качая головой и бия в землю копытом, и я понял, что ожидает он сейчас худшего.
— Я слышу тебя отлично, вопить не надо, — спокойно сказал Кузьма, захлопывая свою тетрадь, откладывая ее на траву и вставая с пенька. — Я прекрасно знаю, что делать, не волнуйся. Делать надо вот что. — Тут Кузьма закинул руки за голову, затем выпрямил их и сладко, длинно потянулся. — До Мурома надо дойти, там на месте праздник, к сожалению, отменить под предлогом болезни нашего дорогого Бобо, что будет, кажется мне, не слишком далеко от истины, парк оцепить, никого не пускать и держать совет.
— Я думаю, мое мнение совету ясно, — процедил Зорин и отправился рыться в только что уложенных вещах. И до самого Мурома шли мы, считай, молча, и только Толгат все наклонялся то к одному, то к другому моему уху и бормотал мне нежные, неразборчивые слова, да я, каюсь, не очень его слушал.
И вот теперь сумерки стали опускаться на парк, и Сашенька, подойдя к Кузьме, сказал негромко: «Что же, разведем костерок? Ничего, можно, я ребят предупрежу». Кузьма кивнул, и через несколько минут костерок запылал на небольшом лысом холме ближе к набережной, и понял я, что сейчас будет вершиться моя судьба.
— Что же, — сказал Кузьма тихо, — слон не белка, в лес не отпустишь. Кто что скажет?
Молчание повисло над костром. Злобно молчал Зорин, задумчиво — Сашенька; Мозельский молчал растерянно, словно бы не понимая до конца, что сейчас происходит; молчал, закрыв лицо руками, мой верный Толгат. Аслан молчал, как будто всматриваясь в кусты и нервно крутя в пальцах какой-то маленький предмет, но душа его, я не сомневаюсь, замирала. Приоткрыв рот, молчал Квадратов, переводя изумленный, недоумевающий взгляд с одного моего спутника на другого. Молчал и я, глядя неотрывно на Кузьму, Кузьму Кулинина, и думал об одном: долго-долго еще, очень долго, а мне больно, мне так больно, а еще долго-долго, очень долго… Сейчас решат они то, что решат, но ведь не сразу сделают то, что сделают: будут думать, как привести задуманное в исполнение, и говорить слова, и топтаться на месте, и еще, не дай бог, пожелают повести меня куда-то, и там… А я все смотрел на Кузьму, смотрел на Кузьму, а Кузьма молчал печально, опустив голову, и боль каталась у меня в груди игольчатым черным шаром, и я уже не знал, за меня это боль или за него, и, если бы не страх, что слезы мои неправильно будут поняты им (а на остальных мне было сейчас наплевать), я не удержал бы слез. Невыносимой становилась тишина, и тогда Кузьма, дернув нелепо рукою, разомкнул слипшиеся губы и сказал тяжело:
— Я вижу, все мы молчим… Я понимаю, я сам думаю, и не получается у меня… Любой сценарий упирается в одно… Я, как начальник экспедиции, должен это, видимо, вслух произнести… Только объявить, что заболел, не выдержал перехода, и что мы не смогли выходить его. Как я говорил, это недалеко, в некотором смысле, от истины будет. Так что…