Мне показалось, что сами деревья задышали, — так шумно выдохнули все. Я понял, что слезы катятся у меня из глаз, — понял только потому, что глаза у меня жгло, да вдруг перестало. Чтобы не видел того Кузьма, я развернулся, и Зорин с криком «Эй!» вдруг дернулся за мною, и я понял, что он решил, будто я убежать хочу. Стало мне так смешно, что я расхохотался, запрокинув голову, и все хохотал, не мог остановиться, а когда успокоился наконец и обернулся снова к своим, понял, что Квадратов уже говорит какое-то время, и говорит с жаром и отчаянием, и что слова его безнадежны и сам он это знает. Он замолчал посреди фразы и в большой горести пошел к подводе, сел на нее, закрыл глаза и принялся, видимо, молиться. Глядя на него, перекрестился и Мозельский; глядя на Мозельского, Сашенька усмехнулся.
— С технического точка зрения две цистерна… — осторожно начал Аслан, поигрывая чем-то сереньким, длинным и непонятным.
— Да-да, — сказал Кузьма и вдруг кинул на меня быстрый хитрый взгляд, — сейчас мы перейдем и к этому. Но, понимаете, есть один важный нюанс, который меня беспокоит. Чисто технический, так сказать, нюанс, который нам надо разрешить. Дело в том, что по финансовым документам…
И тут что-то длинно, пронзительно, тревожно запищало. Зорин подскочил на месте и трясущимися руками схватился за левый бок. Несколько секунд он смотрел на экран пейджера; потом сказал хрипло:
— Кулинин… Кулинин, поди сюда!
Кузьма подошел к нему, прочел надпись на экране пейджера, потер нос и будничным голосом сказал:
— Ну что же, вот вопрос наш и решился. Здесь ночевать не с руки, хотя мы подзастряли, конечно; в Малом Окулове зато запланированы у нас и постой, и еда, и отдых. Мозельский, Владимир Николаевич, затушите, пожалуйста, костер, выдвигаться сразу будем. Толгат Батырович, готовьте Бобо, быстро пойдем.
Я стоял в темноте, и тело мое словно заполнялось воздухом. Вдруг рука с широким стальным кольцом на безымянном пальце легла мне на щеку; то был Кузьма.
— Ах ты собачья моя морда, — быстро прошептал он. — Никому не отдам тебя, дурака.
Сухой поцелуй коснулся моей кожи, и Кузьма исчез, и игольчатый шар исчез из груди моей, и почему-то я больше не плакал, а почему — сам не знал. Чтобы не стоять на месте и не хватать воздух ртом, я на негнущихся ногах подошел к Зорину, все еще сжимавшему в пальцах пейджер, и из-за спины у него заглянул в экран. Два слова были на экране: «Доставить живым». Сильно пахло дымом: костер гас; подбежал Аслан.
— Можно и мне посмотреть? — спросил он у Зорина заискивающе, но Зорин уже прятал пейджер в чехольчик, кривя лицо.
Разочарованный Аслан, намотав на указательный палец непонятную свою игрушку, этим же пальцем назидательно погрозил мне. Тут терпение мое иссякло: я вырвал у него странный предмет и хотел уже забросить его повыше на ближайший дуб, но вдруг замер — запах у этого предмета был странно, пугающе знакомый. Когда сообразил я, чтó держу в хоботе, от омерзения прошла по мне дрожь: то был браслет, аккуратно сплетенный браслет из волос с моего хвоста: видимо, подлый стручок хотел поднести его в дар Алатырскому, да не успел.
Глава 18. Арзамас
«…Вы думаете, наверное, что я совершенно безразличен к Вам и к Вашей судьбе и что вообще вместо сердца у меня черствая коврижка. Но поверьте мне: это не так; я самую сильную нежность и уважение испытываю к Вам, и еще, мне кажется, многие чувства, о которых не буду здесь распространяться, потому что боюсь, они вам совершенно неинтересны. Я только прошу Вас встретиться со мною и поговорить напрямую, без вездесущих некоторых ушей: я все объясню Вам — и, главное, объясню, почему я все еще здесь, почему я не развернулся и не ушел восвояси с гордо поднятой головой после того, что видел и слышал в отношении Вас в Муроме, как велела бы совесть сделать всякому порядочному человеку. Умоляю Вас выслушать меня, пусть даже Вы меня теперь и презираете и считаете человеком без совести и чести: я все объясню, и Вы поймете, что именно совесть и то, как я понимаю честь, заставляют меня теперь следовать за людьми, ставшими мне глубоко отвратительными с той самой страшной сцены, разыгравшейся в муромском парке. Я приду к Вам этой ночью, когда все уснут: не гоните меня, дайте мне возможность объясниться и отвалить камень с сердца…»
Никогда еще не писали мне писем, если можно было назвать письмом небольшую эту записку, нацарапанную на полупустой странице, вырванной из какой-то книги (видны были вроде бы кусочек какой-то искривленной сетки да обрывки слов: «андр…», «гриш…» и «останься, бр…»). Волнение мое легко было понять, тем более что подписи у записки (обнаруженной перед завтраком Толгатом в новой его котомочке, наспех сшитой из порезанной голубой футболки и все еще печально пустой, за одним, как мне было известно, отвратительным исключением) не было. Я догадывался, кто ее автор, и оттого волновался только больше. Время тянулось медленно: с утра я смотрел учения на монастырском плацу, лениво ел и страшно скучал.