А оказалось вот что. Верхушкою Союза моё письмо было воспринято как «удар ниже пояса» (правила-то – в их руках, они знают), и призывали витии «ответить ударом на удар». Но быстро слабела решимость и у них и
Почему же секретариат Союза меня просто не
Вот на какую скалу я вскочил своим «ловким ходом»!
Приехали мы в знаменитый колоннадный особняк на Поварской, и А. Т. повёл меня к секретарям. Это были секретари-канцеляристы К. Воронков (челюсть), Г. Марков (отъевшаяся лиса), С. Сартаков (мурло, но отчасти комическое), даже и не писатели вовсе, но именно им шесть тысяч членов союза «поручили» вести все высшие и важные дела СП. Я вошёл как жердь с головою робота – ни человеческого движения ни человеческого выражения. Воронков подбросил из кресла с почтением свою фигуру коренастого вышибалы и украсил челюсть улыбкой: кажется, начинался день из его счастливейших. Уже то для него было явной радостью, что в две двери он имел возможность пропустить меня вперёд себя. В полузале с кариатидами и лепкой Марков с хитреньким, мягеньким, полубабьим лицом швырнул телефонную трубку, увидав наконец под сводами Союза самого дорогого и желанного гостя. Из какой-то потайной, не сразу заметной, двери вышел Сартаков. Но этот нисколько не был мне рад, и вообще все часы просидел с безразличной угрюмостью. А ещё ждали Соболева, тот же метался у себя на Софийской набережной, да не было свободной машины доехать, а другого пути он не знал. Я спросил, нет ли графина с водопроводной водой, – и тут же та же потайная дверь раскрылась, и горничная из какого-то заднего тайного кабинета стала таскать на огромный полированный стол фруктовые и минеральные воды, потом крепкий чай с дорогим рассыпчатым печеньем, сигареты и шоколадные трюфели (народные денежки…). Начался гостинный разговор: о том, что это – дом Ростовых, и как его берегут; и как графиня Олсуфьева, приехав из-за границы, просила его осмотреть (со смаком выговаривал Воронков «графиню», представляю, как он перед ней вертелся – и как бы ту графиню вошёл расстреливать в 1917); и что за тканые портреты Толстого (18 миллионов петель), Пушкина и Горького украшают стены этого полузала. От моей спины до окна, открытого в знойный неподвижный день, было метров шесть. Но сохранение моей драгоценной жизни так волновало Воронкова, что вкрадчиво он осведомился, не дует ли мне, а то у них «коварная комната».
За время этой болтовни я выложил перед собою на стол два-три старых моих письма – Брежневу и в «Правду». Белые листы с неизвестным машинописным текстом невинно легли на коричневый стол, но ужасно взволновали Маркова, сидящего по другую сторону. Он так, наверно, понял, что какую-то ещё новую бомбу я положил, сейчас оглашу, и нетерпение не давало ему сил дождаться удара: он должен был прочесть! Нарушая весь приличный тон беседы, он выкручивал шею и выворачивал глаза.
Пришёл Соболев – и Марков начал так: на съезде нельзя было разобрать моего письма, у съезда была «своя напряжённая программа». К сожалению, письмо стало фактом не внутреннего, а международного значения и задевает интересы нашего государства.