Даже науки не могли избежать силы этого нового, опьяняюще дерзкого культурного стремления. Как я отмечал выше, альянс между индуктивным или эмпирическим методом и новой механистической метафизикой в своей основе был делом исторической случайности, а не логической необходимости. Однако после того как этот альянс был заключен, стало неизбежным, чтобы тихий голос эмпирического благоразумия уступил место зычным прокламациям о безграничном объеме наук и пустоте любых вопросов, на которые науки не могут ответить. Дискурс власти по своей природе отличается напыщенностью и стремлением к власти и доминированию. А в одном из своих уникальных современных ответвлений дискурс власти подразумевает утверждение, что вся истина количественна по форме, что она есть нечто измеримое, вычисляемое и потенциально досягаемое для человеческого контроля (если не практического, по крайней мере теоретического). Мартин Хайдеггер (1889–1976) – фигура, по общему признанию, морально проблематичная, но слишком важная, чтобы можно было ее игнорировать, – был в значительной степени прав, думая, что современный Запад преуспевает в уклонении от тайны бытия именно потому, что его главный миф – это миф практического господства. Он считал, что наша эпоха – век технологий, в котором онтологические вопросы были решительно исключены из культурного рассмотрения, заменены вопросами простой механистической силы; для нас природа теперь является чем-то «очерченным» и определяется особым расположением воли, стремлением к господству, которое сводит мир к морально нейтральному «постоянному запасу» ресурсов, полностью подчиняющемуся нашим манипуляциям, эксплуатации и амбициям. Все, что не укладывается в рамки этой картины, просто невидимо для нас. Когда мир воспринимается таким образом, даже органическая жизнь – даже та, в которой присутствует сознание, – должна рассматриваться как просто еще одна технология. Это видение вещей может открыть лишь перспективу широких областей неведения, которые еще предстоит освоить и завоевать (каждая империя жаждет открыть новые миры для завоевания), но не царство конечной тайны. Таким образом, поздний модерн – это состояние сознательной духовной глухоты. Очерченная, измученная, сведенная к механизму природа не может говорить, пока не заговорят с ней, и тогда ее ответами должны быть только «Да!», «Нет!» или послушное молчание. Она не может обратиться к нам своим голосом. И мы, конечно, не можем услышать голос, который попытался бы говорить с нами через нее.
Но какой бы ценой за это не было заплачено, – эпоха великих тоталитарных режимов, похоже, закончилась; самые экстремальные и травматические выражения позднемодерновой воли к власти, возможно, полностью исчерпали себя.