Кирилл тем временем говорил, что раньше тут, в Озерках, был настоящий рай — тихие дачные места у озер, дом поэта Блока. Чтобы отвлечься от своих мыслей, я попытался представить здесь, в Озерках, черноволосого тощего Блока в сюртуке, стоящего у окна усадьбы. Но вместо того я представил поэта Блока в новостройке на другой стороне: рваные носки сушатся на батарее, всклокоченная голова, растянутая футболка, тут же его приятель и одновременно соперник Белый, с лицом стереотипного петербургского алкаша, опустившегося учителя музыки. Они пьют теплую водку и закусывают твердыми, как галька на морском берегу, сухарями.
Позже я даже решил найти фрагменты его дневников об Озерках, и мне попалась одна запись: «Пью в Озерках. День мучительный и жаркий, напиваюсь».
Кирилл тем временем уже вовсю делился краеведческими познаниями, коих у него, должно быть, в избытке. Напомню для невнимательного читателя, что Кирилл Рябов почти не покидал район Озерки. Это не мешало ему уверенно утверждать, что Шуваловское — одно из живописнейших кладбищ в Петербурге, а следовательно, и в мире. Но в тот момент, вспотевший и запыхавшийся, изможденный волнением, я был не в состоянии вполне оценить его вид.
Кирилл поделился следующей справочной информацией: Шуваловское кладбище основано в XVIII веке, но здесь преобладают послевоенные захоронения. Мертвецов-селебрити почти нет. Разве что могила жены отчима брата троюродной сестры внучатого племянника великого русского поэта А. С. Пушкина. А еще здесь нашел упокоение, как это принято говорить, прах писателя Андрея Битова. «И, возможно, мой, еще и мой прах», — мысленно прибавил к этому я, взглядом выискивая среди массы тонких березок и свое искривленное дерево.
Мертвецы здесь лежат слишком тесно друг к другу, между рядами почти невозможно протиснуться — только кое-где и кое-как.
Склон оказался крутым, вокруг было мокро и скользко, и всюду поблескивали острия оград, которые только и ждали, как мы оступимся. Чтобы не оставить на одном из таких штырей глазное яблоко, приходилось крепко хватать оградки, но оградки здесь хрупкие и коварные, так и норовящие выскользнуть из-под руки. Низкие, ржавые, точь-в-точь такие же, как на моем снимке.
Когда мы с трудом, с потерями (порвался рукав у Кирилла, я чуть не упал и выпачкал обе руки), но все-таки соскользнули чуть-чуть пониже, с холма показалось озеро.
Я все же остановился на пару секунд, чтобы полюбоваться этим великолепным умиротворяющим русским видом: большой, похожий на мутное зеркало водоем, проглядывающий сквозь позеленевшие кресты и ветви деревьев, кривые, как стариковские руки.
Все надгробия были повернуты к озеру задом, как, должно быть, и мертвецы. Никого из родственников не посетила мысль положить покойника так, чтобы он мог любоваться лесопарком и озером, а может, и посетила кого-нибудь, но пришлось подчиниться уставу Шуваловского кладбища, не допускающему подобной сентиментальщины.
На надгробиях были написаны таинственные, нелепые, неведомые имена. Крез Рудалев, Авраамий Опенман, Зефира Евгеньевна (без фамилии). Если бы меня привели на Шуваловское ребенком и я судил бы о мире мертвых только лишь по нему, то уверился, что покойники — особенная национальность. И какое же счастье, что я и моя семья не принадлежим к ней.
Где-то внизу, под склоном, раздались пьяные возгласы. Я снова вспомнил двоих товарищей — Блока и Белого, а следом и третьего — Сологуба. Он говорил, что один человек на миллион все-таки не умирает. Ему за особые достижения даруется вечная жизнь. И именно он, Сологуб, не умрет. Велик уж очень.
Но наш мир выстроен на равновесии, и если кто-то в силу неведомой нам причины не умирает, то кто-то другой должен умереть дважды, за себя и за него. Иначе мы моментально провалимся в тот самый всеобщий кровавый хаос, обещаемый нам с древнейших времен.
За секунду до того, как мне предстояло застыть от ужаса и удивления, до того, как челюсть отвисла, выкатились глаза и все другие части лица и тела немного вышли из берегов, а из руки выпала и заскользила по склону чекушка джина, мое внимание привлекло надгробие с орнаментом в форме крупных белых зубов. Два ряда, чуть изогнувшиеся в улыбке. «У холмов есть глаза, у могилок — зубки», — успел подумать я, успел даже ощутить мимолетную радость от собственного остроумия. Но тут я перевел взгляд чуть правей, и внутренний жар пробудился с новой силой, огромная печь разгорелась у меня в животе, холодный сетчатый пот выступил на лице, скрутило в узел кишки, перед глазами все поплыло, и я схватился за штырь ограды, чтобы не загреметь. В двух шагах от меня росло искривленное у самых корней, орущее о своем уродстве дерево.
Черный обелиск был тут же, а то странное пустое пространство, создававшее ощущение окраины бытия, открывалось сразу же за обрывом, по которому мы и скользили вниз, к озеру. Но там, где по всем признакам следовало стоять временному надгробию с моими именем и фамилией, была только яма с комьями затвердевшей рыжей земли вокруг.