Дней через десять, привезли Марка в тот самый госпиталь, в который он стучался когда-то в ненастную осеннюю ночь; привезли еще подавленного горем страшной потери — Сидорыч убит — и в то же время окрепшим в своих мыслях, потому что смерть старого моряка бесповоротно ставила его на тот путь, по которому они вместе начали было идти. Мечта о море, привитая Сидорычем Марку, расширилась в нем необозримо, весь свет, морской и сухопутный, в себя включила, и в этом вовсе ничего странного нет, потому что то было время, когда люди, окружавшие его, мечтой жили, полновесному революционному слову верили и думали, что мир великой правды перед ними открывается.
Поправился он скоро, но его продолжали держать в госпитале, просьбу Корнея уважили. На ноге, пониже колена, коричневый шрам остался, а так нога прежняя — быстрая и бойкая. Рвался он назад к Корнею, а сам неприметно всё глубже в лазаретную жизнь погружался, к новым людям сердцем пристывал. Марково место тогда там было, где его хотели, а в лазарете он скоро свою большую полезность проявил.
Армию политически перемалывали, революционный порыв масс в революционное слово отливали и горячим же, полновесным же было слово то. Оно в самых разных видах до людей доходило — в докладах наезжавших комиссаров, в газетах, на оберточной бумаге напечатанных, в книгах и даже на пивных наклейках. В госпиталь однажды доставили тюк наклеек. На одной стороне «Товарищество пивоваренных заводов», а на другой — слова из Маркса, Энгельса, Ленина, а то и неизвестно чьи слова.
На строгий, искушенный ум нашего времени, эти громкие письмена и зовущая, сулящая, всё объясняющая словесность очень откровенно демагогией отдают, но это для нас, опытом обогащенных и историей наученных, а для людей того времени многое иначе, чем нам ныне, представлялось. Тогдашний человек в революционных обетованиях веру и надежду обретал, потому что этот человек, революцией взбудораженный и распаленный, не знал, и Марк, конечно, не знал, что не всякому обетованию можно верить, и не всякому назначено свершиться, а бывает и так: из святого почина черный грех вырастает и почин тот под себя подминает.
Марк, в своем потревоженном детстве, учился в школе урывками, братоубийственная смута его родные степи потрясала, но промеж других, кто в палате с ним был, его великим грамотеем почитали — другие-то неграмотными или крайне малограмотными выросли — и читал он им всё подряд, и старался понять всё подряд, и пробовал объяснять прочитанное — по-своему, конечно. С утра до вечера палата его голосом была полна, и ковыляли к ней на костылях обезножившие, и шли обезручившие и просто больные из других палат — правду услышать, которую Марк из книг, газет и с пивных наклеек вычитывает.
Но пришло и с госпиталем расставание.
Однажды приехал человек из армейского политотдела. Явился он поздней ночью, заночевал внизу, в холодном пустом складе, а утром к нему позвали Марка.
Водилась когда-то на Руси добротная порода беспочвенных идеалистов, и человек, к которому позвали тогда Марка, был из этой хорошей породы. Из нее в прежние годы исступленное народолюбство истекало, которое то форму благочестивого хождения в народ принимало, то в безумно-смелый терроризм обращалось. Виктору Емельяновичу Пересветову, приехавшему тогда в госпиталь, довелось быть и тем, и другим. Ходил в народ, да не был понят, и тот самый народ, о судьбе которого он душой болел, выдал его царским жандармам. После ссылки, примкнул он к боевой организации эс-эров, участвовал в подготовке какого-то террористического акта, но, раздавленный ужасом человекоубийства, порвал с эс-эрами и уехал за границу. Отец, богатый украинский сахарозаводчик, по смерти оставил ему значительное состояние, которое он отдал в большевистскую кассу. В то врем я он бы л близок с Лениным. Вместе с ним он вернулся в Россию в смуту семнадцатого года. После прихода большевиков к власти, он оказался на крупном посту. Тут обнаружил, что не только народ его в свое время не понял, но и он народа не понимает, не знает, ошибается в нем. Жизнь оказалась сложнее, труднее, запутаннее, чем революционная теория, полюбившаяся ему. Не чувствуя в себе силы увязать свою веру с живой жизнью, запросился он на низовую работу и, таким образом, оказался в скромной роли инструктора армейского политотдела.
Ничего этого Марк о нем тогда не знал, позвали его вниз — пошел. Гость лежал на кипе газет, укрывшись потрепанной шинелишкой. Он смотрел на Марка, а у самого в глазах лихорадка. Улыбнулся какой-то своей мысли и непонятно сказал:
«Да, племя молодое и непокорное».
Сказал как-то так, что Марк пожалел его и поскорее принес ему чай и кусок хлеба, оставшийся у него от пайка. Выпив чаю и пожевав хлеб, Виктор Емельянович поднялся со своего газетного ложа — невысокий, стареющий человек. Лицо освещено совсем голубыми глазами. Их блеск был просто нестерпимым. Гость спрашивал о людях в госпитале, о книгах прочитанных и книгах, которые еще будут они читать. Обстоятельно, как только мог, Марк обо всем рассказал ему.