Двери палат здесь держали открытыми, так что каждое помещение выглядело маленькой зарисовкой, обнажающей упадок, словно в каком-то фантасмагорическом зоопарке или музее ужасов. Одни пациенты без признаков жизни лежали на койках, другие стонали и кричали. У некоторых, усаженных в кресла, голова бессильно свешивалась на грудь, как у заснувших младенцев, а откуда-то доносилось кошачье мяуканье невидимой женщины. Проход по коридорам превращался в слалом: приходилось огибать ходячие развалины (как называла их про себя Виола) — заблудившиеся души, которые бесцельно слонялись из конца в конец, не ведая, кто они такие и куда держат путь (ясно, что никуда). Никто из обитателей не знал кода запертой двери, ведущей в этот корпус (1-2-3-4 — подумать только, какая сложность!), а узнали бы, так не запомнили, а если бы даже и запомнили, то без толку: в мозгах у них была дырка на дырке — ни дать ни взять кружева. Время от времени Виола заставала у двери целые стайки таких зомби (медлительных, не способных никого преследовать, сколько ни проплачивай): они молча глазели через армированное стекло на запретный мир. Тянули пожизненный срок. Ходячие мертвецы.
Невыносимая обстановка усугублялась тем, что в каждой палате истошно орал, соревнуясь с другими, телевизор: «Сделка или нет» перекрикивала «Бегство в деревню», но всем было до лампочки: так или иначе никто ничего не понимал. Сквозь эту какофонию то тут, то там прорывался длинный, настойчивый сигнал зуммера: это пациент пытался привлечь к себе внимание — не важно чье.
Была там и общая гостиная, где ходячие мертвецы застывали перед одним огромным, орущим громче других экраном. По неведомым для Виолы причинам в гостиной стояла просторная клетка с парой попугайчиков-неразлучников, которых никто не замечал. В свое время Виола морщилась от «Фэннинг-Корта», куда уговорами запихнула отца лет двадцать назад, но то был потерянный рай в сравнении с этим стационаром сестринского (нет, пардон, «домашнего») ухода. «Да ведь это сущий ад, — небрежно бросила она отцу, — и я в нем застряла, как и ты». И безмятежно улыбнулась проходившему мимо палаты санитару. Ну как могло втемяшиться людям в здравом уме, что эвтаназия — это плохо? Шипман всем подгадил.{138}
Но какое бы гнетущее впечатление ни производил «Тополиный холм», он избавил Виолу от забот: ей не приходилось думать о том, как менять памперсы, в каких пропорциях разводить питательную смесь и чем занимать отца в долгих промежутках. Она даже родным детям была никудышной нянькой; вряд ли ей светило приобрести необходимые навыки, ухаживая за стариком, находившимся на другом полюсе жизни. Ну не создана она для ухода за другими.
Виоле представлялось, что ее внутренности сделаны из твердого вещества — как будто мягкие органы и ткани давным-давно окостенели. «Окаменелость Виолы Ромэйн». Неплохое название. Например, для ее биографии. Только кто ее напишет? И как этому помешать?
Если уж быть до конца честной (по крайней мере, с собой), людей она недолюбливала. («„Lenfer, c’est les autres“,{139}
— посмеивается Виола Ромэйн, но, совершенно очевидно, сама в это не верит: она с глубоким сочувствием повествует о людских судьбах» // ЖурналТакие истории повергали Виолу в состояние безотчетного ужаса, несравнимого с тем, какой она испытывала, скажем, от рассказов о жестоком обращении с детьми. Сей факт она держала при себе — это было табу, все равно как на выборах голосовать за консерваторов. Даже Грегори, ее психотерапевт, не был посвящен в такие подробности. Кто-кто, а он бы узнал в последнюю очередь: вот были бы для него именины сердца. Виола Ромэйн, «Потаенное „я“: Как скрывать свою истинную природу».