Ты очень переживала, восьмая сестренка, когда матушку выворачивало. Хоть и слепенькая, фигуру матушки ты видела яснее, чем я. «Мама, мама», – тихонько всхлипывала ты, и твоя гладкая головка торчала над черной стеной. Ты слышала, как постукивают эти зерна, выплескиваясь вместе с жидкостью, звонко и немелодично, словно картечь, пробивающая большую краснокожую редиску. Этой краснокожей редиской и было твое сердце. Когда матушка сделала это в первый раз, ты еще подумала, не заболела ли она. Ты вышла на ощупь во двор, встревоженно взывая: «Мама, мама, что с вами?» Не обращая на тебя внимания, матушка продолжала совать в горло палочки для еды, чтобы вызвать рвоту. Ты легонько постукивала ее по спине слабенькими кулачками, чувствуя, что вся одежда на ней пропиталась холодным потом, а от тела исходит ужасный, тошнотворный запах крови. Глаза залило чем-то горячим, и ты тут же ясно представила ее, бессильно скрючившуюся, словно креветка. Вот она, на коленях, ссутулившись, вцепилась в края корыта, и то напряженно подается вперед, то втягивает шею – величественное изваяние, ужасающее и удивительно прекрасное. В приступах рвоты матушкино тело то сжималось в слиток металла, то расползалось, как кучка грязи, и эти паршивые зернышки, как жемчужины, большие и маленькие, сыпались в корыто… Потом, когда при неярком свете звезд, пробивавшемся под грушу, рвота прекращалась, матушка совала руку в корыто, набирала полную горсть – в тот день это был горох – и крепко сжимала. Потом медленно разжимала ладонь, и золотистые горошинки с плеском одна за другой неохотно падали обратно. Матушка раз за разом повторяла это движение, и запах от размешанной ее шершавой рукой тепловатой жидкости вместе с прохладным духом гороха проникал в ноздри. Этот леденящий душу запах крови острой стрелой пронзал твое сердечко, сестренка. Ты уже готова была разрыдаться, но вдруг будто увидела матушкино лицо, озаренное счастливой улыбкой, – оно походило на раскрывшийся под светом звезд цветок подсолнуха. И тут прозвучал ее срывающийся голос:
– Доченька, мы, матери, придумали, как вас спасти!
В тот вечер матушка промыла весь горох из корыта и под покровом ночи, чтобы никто не увидел дыма, сварила целый горшок горохового супа. Разнесшийся запах разбудил Попугая Ханя.
– Бабуля, чем это так пахнет? – тер он кулачками глаза. И, уже уплетая суп, приговаривал: – Что это за вкуснятина, бабушка?
Ты, сестренка, тогда уже была взрослая, двадцать с лишним лет. Тебе было противно есть этот горох, но ты не выдержала искушения, ведь в твоем желудке так давно не было ничего подобного. Когда ты ела его в первый раз, тебе было невыносимо тяжело, но потом ты уже ни о чем не задумывалась.
С тех пор ты и ждала, когда матушка, вернувшись, будет извлекать из себя зерно, и боялась этого. Желудок матушки превратился в дорожный мешок. Вызывать рвоту было уже не нужно. Стоило лишь встать на колени перед корытом, нагнуть голову, и все зерно выходило наружу. Попугай Хань поправился, у тебя, сестренка, под кожей тоже появился жирок, а вот матушка исхудала до крайности, ее желудок уже ничего не удерживал.
В один прекрасный день заявился Ма Бан. От него исходил какой-то кислый запах, и ты, сестренка, по одному этому поняла, что человек он недобрый. Он стал приставать к тебе с вопросами: «Что это ты ешь, такая гладкая?» Ты замкнула рот, надежно храня матушкин секрет. Ма Бан походил по двору, вынюхивая, и в конце концов ушел не солоно хлебавши.
Ты рассказала обо всем матушке, добавив:
– Мама, не надо, не надо больше!
– Да, мама рискует, восьмая барышня, – ответила матушка, – но мать не может смотреть, как ее дети умирают с голоду!
А потом матушка перестала приносить зерно. Как оказалось, Ма Бан надел-таки всем крутившим жернова намордники-лунцзуй. Эта штуковина, сплетенная из ивовых прутьев, закрывала нос и рот и завязывалась сзади на четыре тесемки. Ма Бан надевал лунцзуй всем женщинам собственноручно и узлом завязывал особенным, так что никто другой не мог его ни завязать, ни развязать. Ну а в наморднике зерно заглотить было уже невозможно.
Какое же удивительное зрелище являла собой мельница семьи Сыма той голодной весной! Толпа исхудавших до крайности женщин, нечесаных и грязных, в намордниках, с веревкой через плечо, согнувшись в три погибели и еле переставляя ноги, толкает и тянет гигантские каменные жернова. Пот катится в три ручья, прерывистое дыхание – и при этом манящий, колдовской запах зерна! Грохот жерновов то затихает, то оглушает, подобно раскатам грома. По проходу ковыляет Ма Бан. В руке у него иногда лоза, иногда хлыст. Волоча искалеченную ногу, он переваливается из стороны в сторону и вроде бы в шутку поддает женщинам пониже спины: мол, работайте как следует, не прохлаждайтесь.
– Ма Бан, а Ма Бан! – окликает его вдова Цуй. – Даже ослам, когда они жернова крутят, и сена дают, и бобов соевых, а ведь мы – люди!
– Какие вы люди! – отвечает тот. – Мужики не мужики, да и на баб не похожи.
– Голодные люди! – кричит вдова Цуй.