— Прилично — и вслух и про себя прокабалил зек — Мессер базарил, что ты ранен в башку?
— Мессер — это кто?
— Начальник оперчасти.
— Зачем тебе моя башка?
— Да ты не подумай чего худого, я к тому, что недельку могу и наверху поспать.
Чуть раньше описываемых выше событий, то есть тридцатого марта, спустя два дня после встречи со Святым, Женька на читинском КПЗ загнал Десятку маляву: «Дашь показания, что братья Иконниковы, вооруженные автоматами, двадцать четвертого февраля ворвались в здание гостиницы на турбазе «Акация». Ты по приказу Олега швырнул в одно из окон гранату, а я стоял у входа и контролировал общую ситуацию Делай, как написано — братья в курсе».
Для Лехи Беспалый был авторитетом и еще Леха был не судимым и, поверив подельнику, он сделал все по — написанному. Вечером его, изъеденного КПЗэвскими вшами и клопами, увезли на тюрьму и специально или по недосмотру поместили в камеру, над которой сидел Эдька. Централ был «закабуренным» и через небольшое отверстие в потолке, Десяток, поболтав с братаном Святого, через пять минут понял, что с малявой Женька его дуранул. Что дал показания, Леха умолчал, но через три дня он перед следователем от них отказался.
Этой же ночью Женьку этапировали самолетом в тюрьму столицы Бурятии. Показания он не дал, пообещав ментам, что сделает это месяца через два, надеясь на то, что за это время они раскрутят братьев, и он будет не первым, кто раскололся.
Ровно в шесть прапор, дежуривший на маленьком продоле, где находилось всего восемь камер смертников, неслышно открыл одну из кормушек, и постучал ключом в металлический засов дверей.
— Шустов, вставай.
Молодой, но уже с крепко прихваченными сединой висками парнишка, казалось, не смыкал глаз в эту последнюю для себя ночь. Оторвав от тощей арестантской подушки испуганную голову, он вытаращился на надзирателя.
— Начальник тюрьмы велел передать тебе, ну короче — виновато спрятал в густых ресницах мутные от старости глаза Ефимыч — к девяти побрейся, умойся. За тобой придут.
— Кто?
Ответить не было сил, и вопрос Шустрого завис в тусклом свете хаты. Прапор замкнул кормушку на висячую «собаку» и, стуча подковками яловых сапог, медленно ушел.
Свесив худые волосатые ноги с нар, Васька дрожащими пальцами размял сигаретку и, закашлявшись от глубокой затяжки, пустил столб дыма в некрашеный бетонный пол. На плотно заваренной железом решке весело чирикал невидимый из камеры воробей.
За два года, что ходила в Москву помиловка, Шустрый свыкся с мыслью о расстреле, но сегодня, когда с воли пахло весной, умирать не хотелось. «Недавно президент «Лифтера» помиловал, который в Минске девчонок насиловал и душил, Слабо шевельнулась в глубине души надежда: «Неужели шмальнут меня?» Не плакал Васька давно, крупные капли безвкусных слез щипали покусанные губы и впитывались в табак потухшей сигареты. В двадцать один год жизнь обрывалась. Представив, как мать с сестренкой неделю назад бывшие у него на краткосрочном свидании получат извещение о его расстреле, Шустрый похолодел. Зажмурившись, он потряс башкой, как хотелось, чтобы все это было дурным сном. Глупый воробей продолжал беззаботно рвать его душу. Тупым лезвием Васька скоблил щетину на впалых скулах продолговатого лица и не вытирал гроздья катившихся на полосатую робу смертника слез — стесняться было некого. Морально он завернул боты там, на суде, сегодня предстояло умереть телу. По старой привычке Шустрый аккуратно заправил постель, потом на параше выблевал остатки вчерашней баланды и обессилено присел на бетонную тумбу, заменявшую в хате табурет. Шкура ходуном ходила от крупно бившей дрожи. Ускользающие мысли оборвали выросшие на пороге отворенной блокировки четыре человека в пятнистой форме.
— Лицом к стене, ноги шире, руки назад — скомандовал чей-то хриплый и слегка подсевший от волнения басок.
В прозрачные запястья татуированных рук больно впились колючие браслеты. Два дюжих конвоира взяли Ваську за локти, один встал сзади, один спереди, так они и покинули последний приют вздрагивающего пацана. Удаляющуюся по коридору сгорбленную его спину набожно перекрестил Ефимыч. Шустрый был не первым и наверное не последним, кого старый надзиратель провожал по гулкому продолу смерти, он знал, что если через час приговоренного к «вышке» не приведут обратно, то значит зек не вернется никогда.
В небольшой камере без окна, с побледневшими лицами Ваську ждали начальник тюрьмы, прокурор области, врач в белом халате и, в черной маске, исполнитель приговора. Он шагнул к Шустрому и залепил ему пластырем рот. «Хозяин» централа в подполковничьих погонах подал прокурору белый конверт с красной сургучной печатью, и затрещала в ушах раздираемая бумага жизни или смерти. Приступ рвоты погнал из пустого желудка желчь, она потекла из носа и, смешиваясь с холодным потом, побежала по подбородку на грудь. «В помиловании отказать, отказать…» — бились в сознании последние слова прокурора — «Боже мой, ведь мне всего двадцать один. Жить! Я хочу жить! Мама, прости меня, мама».