Зазубрила рецепты ста блюд. Некоторые даже готовила на общежитской кухне.
Наука казалась спасением.
«Наука, деточка, казалась спасением. Я так загорелась».
Влюбилась безответно, отчего пришлось отказаться от аспирантуры. Он был младший научный сотрудник. Сказал, что мог бы воспользоваться, но как честный человек и ответственный сотрудник обязан сознаться: любви с его стороны нет и не предвидится.
Через много лет, после войны, встретились: заматерел, стал руководителем кафедры. Подарил гвоздики, приглашал заходить без церемоний. Она не решилась снять пальто, под которым был фронтовой китель с медалями. Так и не зашла ни разу.
Медали унесли воры, восстанавливать не стала. Перед кем хвалиться?
В Бессарабии ели лошадь.
– Замечательно фонтан у тебя получился. Так и лопочет.
– Я могу ещё что-нибудь. Я сегодня не спешу.
– Нарисуй, Яночка.
– А что?
– Да что хочешь.
Съеденная лошадь, как её ни отгоняй, возвращается. Если уж вспомнилась, так на целый день.
После боя пришли местные, сказали, что в болоте лошадь раненая увязла. Передние ноги перебиты. Всё равно сдохнет. Попросили разрешения добить и съесть. Командир разрешил, но бойца не послал: давайте сами как-нибудь. Сами они добить не сумели. Не смогли, наверное, до шеи по трясине добраться. Резали мясо с задней ноги. Лошадь было слышно в дальних окопах. Мясо коптили в воронке, пряча тлеющие угли под плащ-палаткой – для маскировки. На тех же углях пекли картошку, и те, кто ел только картошку, не пострадали. А тех, кто ел лошадь, ужасно несло.
«Всю ночь топотали, бегали в кусты».
Янка вынимает из папки новый лист бумаги и принимается набрасывать: верхушки леса, взрывы, багры.
Переправлялись ночью через реку, многие утонули. Местные с берега цепляли баграми тех, кто доплывал, вытаскивали.
Надю зацепили за ворот, когда уже выбилась из сил.
После переправы приказали выпить спирта. Не стала. Совсем не пила, не переносила спиртного. Сосед по строю шутки ради доложил командиру – саботаж, дескать, Кугушева не пьёт. Командир подошёл и вылил ей спирт за шиворот мокрой гимнастёрки. А потом влез туда рукой и стал растирать. «Всем, кто не пьёт, растираться!» В первый раз её так нескромно касался мужчина. Бежали потом километров десять. Пар клубился над спинами.
С Витей встретилась в передвижном госпитале. Угодила туда после осколочного ранения. Ранило пустяшно, навылет в мякоть плеча – но рука не рабочая, и командир отослал подлечиться в тыл. Жалел её всегда.
Судьба отвела ей на Витю лишь несколько дней.
Познакомились на танцульках. Поезд стоял вторые сутки на разъезде под городком Яссы, и прямо на платформе приключились танцульки под гармонь.
Надя танцевала со всеми, кто приглашал, Витя, с зашитым животом, плясал вприглядку. Улучив момент, подошёл, решительно оттёр намечавшихся кавалеров.
Сиренью пахло до оскомины.
Артиллерист. Красавец. До войны работал на метеостанции.
«Любовь была такая, что казалось – война закончилась».
До городка Яссы было несколько километров. В Яссах можно было бы расписаться. Витя даже разузнал, где там комендатура.
Но перед отправкой на Ковель Надю из госпиталя выписали.
«Всегда заживало на мне, как на собаке. Вот и в этот раз».
Вернулась в корпус. Вскоре поняла, что беременна. Решила: при первом же удобном случае скажу командиру. Но на очередном марше началось кровотечение. И ребёнка не стало.
Чтобы нарисовать танцульки, Яна расспрашивает, как выглядела станция, как сидел баянист, где сирень росла, про фонари уточняет.
Шуршит карандаш, расползаются швы.
– А мы с Витей где же, Яночка?
– Вон, двое, под фонарём, видите?
Ах, да, вижу. Вижу. Вон они мы. Беседуем. Обо всём сразу. О войне, о том, кто что успел до войны. О чём мечтали. Моментально стали родными. Никаких тебе вступлений. Так бывает, девочка, так бывает… И рука у меня на перевязи, да… Он порой забывался, как притиснет, у меня искры из глаз… а я молчу, и целоваться…
О том, что Витя погиб в Румынии, узнала только через полгода. Всё это время ждала от него весточки, сама выискивала, бегала встречать почтальонов. Получила письмо от его сослуживца: «Уважаемая Надежда, поскольку Виктор был мой верный боевой товарищ, с прискорбием сообщаю…»
Рисовала старухе её воспоминания и не заметила, как повзрослела.
Когда-то ждала с нетерпеньем, караулила, как праздник.
Никакого праздника.
Легче не стало.
Мальчишки смотрели по-новому – одни гадко, другие задумчиво. Гадкие донимали пуще прежнего, добавив к обычным шпилькам шуточки, вгонявшие Яну в краску. Задумчивые, напротив, переставали при ней материться (на большее мало кто решался).
Родительские друзья вдруг сплошь потускнели. Разговоры их, одни и те же, растянувшиеся на много лет, невозможно стало слушать.
Хотелось грубить по любому поводу.
Жанна Дмитриевна раздражала так, что к концу занятий начинала болеть голова.
Любимое домашнее дело – помечтать у окна – забыто напрочь.
Папа первым подвёл черту. Оглядев пришедшую из школы Яну, сказал:
– Пора бы уж подлиннее юбки носить, – и чиркнул в воздухе ладонью.
Всмотрелась вслед за ним: так и есть, и в зеркале другая Яна, и в мыслях.