– Чудно, чудно… Жёлтая или зелёная?
– Зелёная. С черешком.
– Прекрасно.
Улыбка на изжёванном, обляпанном коричневатыми пятнами лице… Но Янка перестала морщиться. С каждой фразой Кочубейши, то скрипучей, то писклявой (возвышая голос, она попискивала, как дошколёнок) Янке делалось всё интересней. Неприятное переставало цеплять. Повеяло вдруг уютом с обледеневшей веранды. Захотелось сказать что-нибудь такое, что вызовет ответный интерес этого скукоженного существа, мимо которого она могла пройти понизу несколько минут тому назад, не заметив. И старуха наверняка не заметила бы её с веранды – против света. Вон какие глаза – кожистые, тусклые. Не смотрят – ощупывают. Разве что услышала бы шаги. И что-нибудь хорошее подумала бы об этих шагах. «Лёгкие», – например: «Какие лёгкие шаги». И звук Янкиных шагов присоединился бы к вкусу проглоченного снега, и ко всему тому, что старуха насобирала за сегодняшнюю прогулку. Потом к звуку Янкиных шагов присоединилось бы что-то следующее, потом ещё, и ещё – пока старуха не устанет низать своё ожерелье.
Можно про грушу ещё сказать. Здорово намучилась Янка с грушей.
– Груша труднее всего была. Тени пока прорисуешь…
– Да-да, – согласилась Кочубейша. – Понимаю… Я тоже когда-то рисовала.
– Правда?
– Очень давно… А вчера ветер кусался как собака, носа не высунуть. У меня так в форточке свистало, на разные голоса. Концерт!
– Рамы рассохлись?
– А? Да, рамы… Я газетой затыкаю. В прошлом году проигрыватель сломался. Раньше, когда ветрено, я пластинки ставила. Милое дело… Да.
Сердце у Янки заныло. «Одиноко ей», – догадалась. Но тут же подумала завистливо, что старуха, похоже, умеет с этим справляться. Без всяких друзей, сама. А она, Янка – не умеет.
Пока старуха кряхтит в сортире, приходится ошиваться неподалёку. Для соседских глаз, которые могут подглядывать из провалов распахнутых окон, Янка делает вид, что она сама по себе: ходила-гуляла, заглянула вот в кирпичный дворик. Чего б не заглянуть. Мимоходом. К тому же здесь тень. «Фух, какая жара», – время от времени картинно машет на себя ладошками. Старательно изображает обычную дворовую девочку, которая не застала во дворе подружек. Покачается на липе, нацарапает крестики-нолики в подсохшей луже. Посмотрит на муравьёв, снующих в кирпичной трещине. Как они тащат в темноту, в невидимую потайную глубь, травинки и соринки – свои муравьиные кирпичики. Интересно и немного жутковато – смотреть и представлять, как внутри человечьего дома, поперёк всего, над головами, под ногами у жильцов, кипит невидимая, неслышимая стройка. Растёт новый муравьиный дом. И когда-нибудь прорастёт насквозь. Стены рассыплются. Вывалятся мебель, одежда, телевизоры, посуда побьётся вдребезги. Сами жильцы будут лежать вперемешку с мебелью и битой посудой, в неудобных вывернутых позах, как куклы на помойке.
Но старуха, конечно, спасётся.
Янкин папа говорит, что даже находиться возле кирпичного дома смертельно опасно.
– Это же смертельно опасно, как ты не понимаешь! Совсем не понимаешь, да?! Инвалидом хочешь остаться?
Ругается, велит маме запретить Янке сюда ходить.
Но мама перестала делать то, что велит ей папа. Без всяких ссор. Просто взяла и перестала, и всё.
Так даже лучше. Когда они с папой ссорились, ходили потом с покорёженными лицами, и каждый норовил Янку побаловать: то вкусного принесут, то книжку почитают. Папа «Тома Сойера», мама «Алису в Стране чудес». Янку ни вкусности эти, ни книжки не радовали. Потому что было это – ненастоящее. А в ненастоящем хуже всего то, что после него даже самое настоящее как будто слегка привирает.
Теперь родители не ссорятся. Книжки так и лежат недочитанные, высунув закладки, как языки. У «Тома Сойера» зелёный, у «Алисы» жёлтый.
Главное, не прозевать, когда старуха заворочается в щелястой кабинке, заскребёт костылём и, тараща водянистые глаза, высунется в солнечный свет.
– Яночка, – протяжно зовёт она, не находя перед собой протянутой руки. – Я-а-аночка.
И тогда всем, кто прячется за окнами обступивших Янку многоэтажек, становится ясно, что она здесь вовсе не сама по себе, а как раз таки со старухой. Привела её, стало быть, в туалет. Сейчас поведёт обратно. Вниз по горбатой тропинке, вверх по железной лестнице – медленно, долго, с бесконечной передышкой на площадке между пролётами.
До лестницы дотягиваются ветки липы: просовывают изумрудные листики в решётку ступенек. Янка со старухой ступают прямо по листьям, оттаптывают их нещадно. Узловатые скрюченные пальцы – когтистые корешки – крепко обвивают Янкино запястье. На запястье остаются синяки. Заметив их, мама учинила допрос, откуда синяки, кто наставил. Янка подумала, и соврала: не было настроения рассказывать правду. Сказала, что на перемене играли в ловитки, и кто-то схватил её, спрятался за ней от лова.
– Спасибо тебе, спасибо тебе, спасибо, – не переставая, нашёптывает старуха, переставляя непослушные ноги.
Будто колдует. Как будто, стоит ей замолчать, Янка исчезнет. В тыкву превратится или в мышь.