Необходимо было признать очевидное: мое благополучие, особенно во времена всеобщей нужды, превращало меня в объект зависти и интриг. Всякий, кто попытался бы убедить меня в обратном, надолго утратил бы мое доверие и вызвал бы едва ли не ненависть. Разумеется, это было несправедливо по отношению к тем женщинам, которые встретились мне впоследствии и которые, возможно, испытывали ко мне искренние чувства. Однако боль, которую я причинял, отвергая их, всегда казалась мне не такой сильной, как та, что мне пришлось бы вынести, позволь я одурачить себя очередной Кристине.
Я извлек из этого еще один урок, заставивший меня остановиться и пересмотреть свои планы на будущее. Пока я жил мечтой, я был далек от обыденности. Мои стремления были высоки, и для достижения своих целей я изыскивал средства, привлекая все более высоких покровителей. Но с тех пор как я предпринял попытку воплотить свои мечты в реальность, мне пришлось окунуться в грязь повседневности, в мутную трясину ревности и зависти. Часть тяжких забот, притом немалую, брали на себя Жан и Гильом, но и на мою долю оставалось достаточно. Мне безумно хотелось все бросить, вернуться к той скромной жизни, которую я, в общем-то, заслуживал, к жене и детям.
По правде сказать, больше всего я желал уехать из столицы, от тех обязанностей, которые удерживали меня здесь. Однако поступить так означало нарушить слово, данное королю, и не надеяться ни на что, кроме его гнева. Поэтому я ждал. Кристина дала мне лишь очередной повод ненавидеть Париж. В ней, как и в столице, смешивались утонченность и грубость, удовольствие и опасность, красота и предательство, роскошь и грязь. Стремясь избавиться от этого, я не вылезал из мастерской, с головой окунувшись в работу. Я требовал, чтобы фуражиры короля везли все новые и новые партии драгоценных металлов, зная, что это повлечет за собой новые поборы, увеличение податей, взимаемых с населения, и новые раны на истерзанном теле Парижа.
Я невольно испытывал боль, поскольку точно так же, как не мог заставить себя сожалеть о связи с Кристиной, не мог избавиться от тревожного и странного чувства нежности к этому городу, который я все-таки стремился покинуть. Нельзя было допустить, чтобы все оставалось по-прежнему, если, конечно, я хотел сохранить рассудок. К счастью, в начале июня пришло послание от короля, в котором говорилось, что мне поручено руководить Королевским казначейством. Мне следовало незамедлительно отправиться в Тур. Хорошая новость заключалась в том, что я покидал Париж. Даже то, что мне предстояло занять какую-то малопонятную должность, которую я к тому же считал подчиненной, не имело для меня большого значения. Разве, ища королевских милостей, я уже не встал на путь повиновения? В какую-то минуту я едва не поддался искушению отвергнуть это предложение и присоединиться к своим товарищам. Но интуиция подсказывала мне, что нужно выждать. В конце концов, король знал о моем положении и моих планах.
Восемь дней спустя я покинул Париж через ворота Сен-Жак в сопровождении двух телохранителей и Марка, который ничего на свете не боялся, кроме лошадей. Было истинным наслаждением наблюдать, как он, дрожащий и мертвенно-бледный, вцепляется в переднюю луку седла, как только его лошадь переходит на рысь…
Я не спешил добраться до Тура, где находилось Казначейство. Воспользовавшись возможностью, я по пути завернул в Бурж. Масэ и дети встретили меня с нежностью. Жан сильно вырос. Он стал крайне благонравным и набожным. Уже в ту пору он решил принять сан. Очевидно, под влиянием матери, возможно неосознанным. От меня он не мог унаследовать эту бескомпромиссную, абсолютную веру, которая придавала ему такой серьезный вид. В уголках его рта навсегда затаилась благожелательная и в то же время снисходительная улыбка. Это был не экстаз святых, не мечтательно-отсутствующее выражение набожности, так хорошо мне знакомое, а скорее мимика, выражающая одновременно сострадание и презрение, присущая сановным церковникам. Он, вероятно, пытался соответствовать пути, о котором мечтала для него мать: если удастся, стать епископом, а то и кардиналом. За время моего отсутствия Масэ мало-помалу менялась. То тайное и замкнутое, что таилось в ней, подобно молодому вину, которое со временем может стать благородным напитком или же превратиться в уксус, проявлялось теперь не в доброте и простоте, а, напротив, в тщеславном желании внешнего возвышения. Должность, которую я занимал в Париже, деньги, которые отсылал ей и которые теперь лились рекой благодаря не только деятельности нашего предприятия, но и преимуществам моего положения, – все это казалось Масэ символом достоинства и успеха.