На душе у меня легко и спокойно. Конус становится головным убором. Я вижу людей в остроконечных шапках и вижу, как эти люди набрасывают ярмо на шею волу, седлают лошадей и секут хворостиной упрямую козу. Я вижу их детей, копошащихся в пыли степных дорог, и женщин, собирающих неведомо для чего конский навоз.
Кто эти люди?
Навстречу нам стремительно несутся три огонька — белый, красный и зеленый. Звука еще не слышно, но маленький человек говорит уверенно, как о трамвае, который остановился в двух шагах от пассажира:
— Реактивный. Из Москвы.
— Может, не из Москвы?
— Из Москвы.
Он знает и другие города, но почему-то всегда предпочитает Москву. С полминуты до нас доносится гул пролетевшего самолета, а затем становится опять тихо.
— Что лучше: автомобиль или крылья?
—,Самолет?
— Нет, крылья, настоящие, как у птицы. Посмотри, какие они простые: взмахнул и полетел. Почему люди не делают себе крыльев?
— Это трудно, очень трудно.
— А ракету на Луну, думаешь, легко? — Это он объясняет мне. — Ракету в миллион раз труднее. А на крыльях хорошо. Ух и полетел бы я!
Удивительно, как несовершенен мир в глазах этого семилетнего человека. Я представляю себе города с летающими людьми, а воображение упорно отбрасывает меня назад, в царство птицы Рухх и динозавров. Мне хочется сказать ему: это уже было, мой мальчик. Но неожиданно меня удерживает мысль, странная мысль, которая только что пришла мне в голову: они покрываются пеплом, те города. Я вижу, как из пространства, где нет голубого неба, оседают мириады пылинок — сгорая, время тоже становится пеплом.
Ты прав, маленький человек: не надо оглядываться назад. Время не измерить временем, у мира нет возраста, старость, удел человека, не должна быть уделом человечества — мозга Вселенной. Только молодость, только молодость — и ничего иного.
— Послушай задачу, папа. Лиза сорвала пять васильков, а Оля на четыре больше. Папа, а какого цвета васильки?
В самом деле: какого цвета васильки?
РЕНТГЕН
Был май. Был вечер. Один из тех одесских вечеров, которые своей вязкой духотой и тягучестью делают весомым невесомое и осязаемым неосязаемое. Эти вечера западают в душу, пропитывают мозг тошнотворным настоем акации; и осенью, когда льют бесконечные дожди, или зимой, в приевшиеся уже всем морозы, они вспоминаются как то, ради чего стоит жить, и даже сама жизнь не может, кажется, быть ничем, кроме как именно вот этим вечером с его тягучестью и вязкой духотой.
Ленивые, мордатые одесские коты, распластавшись на чахлой траве тротуарных газонов, правят, по здешнему жаргону, доходную, то есть издыхают, и по этой причине решительно плюют и на собак, и на людей, и даже на голубей, раскормленных, медлительных и беспримерно глупых.
А, очнувшись, коты внезапно начинают кататься по траве, остервенело, отчаянно, как их сородичи, упившиеся валерьянкой. Потрепанный уличный пес, породистые предки которого напропалую грешили с дворнягами, невидящим дурным глазом следит за котами и предупредительно тянется к обочине тротуара, когда кот очумело выкатывается с газона.
Вытолкнутые из своих углов с продавленными, скрипучими диванами, сидят у ворот старухи. Тупо уставившись на прохожих, они вспоминают весну, которая была пятьдесят или семьдесят лет назад. Они вспоминают весну, которая была так давно, что ее уже нельзя отличить от сновидения, от грез в сумерки или мгновенной бестолковой радости, ударяющей в самое сердце. Они не говорят, они молчат, эти старухи, потерявшие счет времени, одурманенные весной, ее мучительно-сладкими запахами, раскормленными голубями и хмельными мордатыми котами, потрясающе похожими на боцманов с угольщика "Эмеранс” и арбузного буксира "Орион”.
Прилипая к асфальту, злобно шипят троллейбусы на спуске Кангуна. Из-под Греческого моста навстречу шипящим троллейбусам выползают цементовозы с цистернами, длинными, серебристыми, как аэростаты.
Прежде, лет двадцать пять назад, здесь ходил узкоколейный трамвай. А еще раньше, лет за двадцать до трамвая, здесь была конка-фургон на рельсах. Фургон тащили лошади — большей частью две, а иногда четыре.
Навстречу конке из-под Греческого моста лихо выскакивали дрожки с фонарями по обе стороны от козел. Кавалеры, покручивая пшеничные усы, по-кавалерийски заглядывали в лицо дамам, а дамы хохотали легко, весело, звонко, как теперь уже не хохочут.
А ночью дамы бросались с Греческого моста на булыжную мостовую, которая была внизу. Бросались, говорят, потому, что смеяться уже не хотелось, а без смеха — какая жизнь! Греческий мост приобрел тогда дурную славу моста самоубийц, его так и называли — мост самоубийц. Чтобы вернуть ни в чем не повинному мосту, с которого открывался прекрасный вид на Таможенную площадь и море, его доброе старое имя, отцы города вкупе с полицией возвели на мосту трехметровую чугунную ограду. Ограда эта стоит и по сей день — очень аккуратные трехметровые пики, связанные поперек чугунными рейками.