Наклон тропы становился все круче, а виноградники на склонах – все ниже, сухой горный склон с его бедной влагой не давал лозам развиваться здесь так пышно, кустисто, как внизу. Зелень уже не скрывала людей, плантации просматривались во всю ширь, влево и вправо от тропы, и те, кто на них работал, сами, без зова, прерывали свой труд, чтобы пристально всмотреться в непонятное им шествие. Некоторые оставляли корзины, ящики, выходили к дороге – навстречу мэру, односельчанам. Господин Фушон, не останавливаясь, на ходу бросал им краткие слова, но их было достаточно: крестьяне обращали свои взоры на Прасковью Антоновну, снимали шляпы, фуражки, кепи, почтительно-приветственно склоняли свои головы и, пропустив процессию, присоединялись к ней сзади. Те, что работали далеко от тропы, окликали идущих и, получив ответ, в свою очередь передавали его другим, тем, кто был еще дальше, – возгласы летели над виноградниками от одной группы крестьян к другой, на самые дальние концы плантаций.
Две девочки – Луиза и Мишли́н – легко и ловко карабкались сбоку тропы по крутизне, отбегали в стороны, чтобы сорвать поздние горные маки. Пышные букеты цветов уже были у них в руках, и у всех, кто поднимался следом, в руках были маки, даже у Андрэ, которого нес Роже, – чтобы и он мог положить наверху свой цветок…
На небольшой площадке господин Фушон приостановился. Он подождал, пока Прасковья Антоновна и Таня присоединятся к нему, переведут дыхание, и молча указал вперед, на самую вершину холма. Прасковья Антоновна взглянула. Холм, на который, петляя, взбиралась тропа, впереди был весь усеян крупными и мелкими камнями. Вершина его тоже была в камнях и рисовалась неровно, зубчато. Все камни казались помещенными туда по воле одной лишь природы, и все же взгляд Прасковьи Антоновны сам, без подсказки, остановился на одном из них. В нем была непростая, неслучайная прямизна линий, отделяющая его от всех других таких же серо-желтых, с подпалинами лишайниковых наростов, камней…
Прасковье Антоновне стало невыносимо тяжело сделать очередные шаги, – как будто вдруг из нее ушли все силы. Господин Фушон уловил ее состояние, протянул ей руку. Прасковья Антоновна почувствовала чье-то помогающее ей прикосновение: это ее молча поддерживал Жерар Валеро… Сухая глинистая почва, смешанная с ракушками древнего моря, некогда покоившего на своем дне всю видимую окрест земную твердь, сменилась каменными уступами, похожими на крутые ступени.
И когда кончилась глина и под ногами оказался камень – стал слышен стук крестьянских сабо. Они стучали дробно, гулко, стук нарастал, усиливался – оттого что новые и новые люди вступали на каменное тело горы. И вот слитный, отчетливый, заглушающий все другое грохот крестьянских башмаков слышался уже во всю высоту подъема…
Господин Фушон взглянул назад, остановился.
– Посмотрите! – сказал он Прасковье Антоновне.
Они находились уже высоко над долиной, над виноградниками – всё было видно, как на ладони. Густая движущаяся цепочка людей заполняла тропу от верха до самого низа. Вся деревня Монтемар поднималась по склону…
Давняя история
1
Нет на войне, да, верно, и быть не может человека без страха. Как же иначе: живой, здоровый, руки, ноги, голова, – всё на месте, всё действует, всё исправно, и всё в человеке хочет жить, не хочет разрушения и преждевременного конца.
Боялся и Василий Михалёв. Он был водителем танка, а по танку бьют все: пехота своими одиночными пулями, пулеметчики – ливневыми струями свинца из своих раскаленных, дымящихся стволов, специальная, именно для уничтожения танков придуманная артиллерия, таящаяся на поле боя так скрыто, что в лучшем случае разглядишь только вспышку выстрела, а саму пушку – когда уже почти перед ней, повезло приблизиться и раздавить ее гусеницами и всей многотонной тяжестью танковой брони. С неба зорко высматривают танки «юнкерсы», без устали за ними охотятся, пикируют, обрушивая целыми сериями свои бомбы. А иные из них такой силы, что, если даже не попадут прямо, а лишь поблизости разорвутся, всё равно в танке все оглушены и контужены до без сознания, а то и сам танк, будто в нем никакого веса, всего лишь простой коробок, на десятки метров отброшен, расколот и перевернут.
Страхов было у Василия несколько, разных. Больше всего он боялся попасть в плен – на муки, издевательства, голодную смерть. С танкистом это может случиться: пошел в немецкий тыл на разведку или в рейд, машину подбили, окружили – и тогда или стреляйся сам, или вылазь в руки к немцам. Затем, вторым по размеру страхом, он боялся ранения, такого, после которого человек остается безнадежным калекой, инвалидом, тягостным и себе, и близким людям. И совсем мало боялся Василий Михалёв смерти, к тому же, если она сразу. Смерть – это ничто, ни боли в ней нет, ни переживаний, а мгновенная – так человек даже не успевает понять и испугаться, что его постигло, что он уже не в мире живых, конец всех его забот, чувств и волнений.