Примерно такую же цель преследовала и статья M.Н. Петерсона «Язык как общественное явление»[221]
. Здесь социальная природа языка понимается прежде всего как своеобразная совокупность всевозможных влияний: влияния путей сообщения на развитие и функционирование языка, влияния школы и расширения образования, влияния больших культурно-промышленных центров и т.д. Хотя подобные влияния несомненны, они все же прямо не отвечают на вопрос о том, как следует пониматьВ истории советской социальной лингвистики перелом происходит в самом начале 30-х годов. В 1931 г. выходит интересная, хотя и спорная книга Е.Д. Поливанова, в которой делается попытка расширить понимание социальной природы языка[222]
. В следующем году публикуется яркое исследование А.М. Иванова и Л.П. Якубинского[223]. Здесь, едва ли не впервые, на конкретном материале была сделана попытка показать социальную природу не только «институтов», влияющих на язык, но и социальную природу самого языка, его различных уровней, особенности его функционирования. Широко была поставлена проблема формирования национальных языков у разных народов, получившая интересную и плодотворную разработку в разысканиях советских ученых 30 – 40-х годов[224].Я здесь не стремлюсь дать очерк истории советской социолингвистики. Это особая и важная задача, которая должна быть выполнена в специальном исследовании. Здесь хотелось показать другое: вопреки широко распространенному мнению, хронология социальной лингвистики не может определяться тем или иным годом. Все дело в том, что уже с начала нашего века определились во многом
Распространить принцип социального осмысления языка на его внутренние уровни оказалось, однако, совсем непросто. Многое определяется здесь самим характером того или иного уровня. Даже неспециалисту ясно, что лексика социально обусловлена прямее и непосредственнее, чем грамматика, которая многим вообще кажется вне всяких социальных осмыслений. Диалекты предстают социально детерминированными очевиднее, чем, например, стиль языка художественной литературы, на первый взгляд создающий впечатление о своей зависимости лишь от индивидуальной воли отдельных авторов. Возникает множество вопросов, требующих специального анализа.
Образуется и другая опасность, когда речь заходит о социальной обусловленности различных уровней внутренней структуры языка. Эта опасность выражается в том, что сама проблема сводится к разрозненным иллюстрациям, к отдельным примерам. Между тем отдельные примеры, интересные сами по себе, еще мало о чем говорят, когда речь заходит о целом уровне языка, о его внутренней структуре, в особенности – о его грамматическом строе. Даже лексические иллюстрации (не говоря уже о грамматических) здесь оказываются чаще всего разрозненными или случайными.
Вот несколько примеров. Еще в 1820 г. Вальтер Скотт в своем знаменитом романе «Айвенго» обратил внимание на то, что в английском языке названия многих домашних животных англо-саксонского происхождения, тогда как названия соответствующих блюд, которые изготавливаются из мяса этих животных, французского происхождения. Объяснение последовало такое: крепостные англосаксы ухаживали за скотиной, тогда как господа, владевшие французским языком и знакомые с французской кухней, предпочитали называть соответствующие блюда словами французского происхождения. Этим обусловлены и различия, например: swine ʽсвиньяʼ, слово германского происхождения, pork ʽсвининаʼ, слово французского происхождения. Оперируя подобного рода примерами не только из области кулинарии, но и из области государственных отношений феодального общества, Вальтер Скотт подчеркивал социальную дифференциацию известной части английской лексики. Немного позднее Виктор Гюго в своем знаменитом «Ответе на обвинение» (1834 г.) приводил примеры отдельных французских слов, изменения значений которых совершились под воздействием событий французской буржуазной революции 1789 – 1793 гг.[226]