Действительно, мы говорим о золотом веке русской культуры, как бы не замечая его хронологических рамок, - а это как раз николаевская эпоха. Двух имен тут более чем достаточно – Пушкин и Гоголь. Зрелый Пушкин, Пушкин классик и начался примирением с царем, а инициатором этого примирения был сам Николай первый. Отношение Николая Первого к Пушкину ни в коем случае нельзя назвать враждебным, такая вражда – это миф советских времен. Нельзя, конечно, не видеть, что пребывание в ареале власти, навязанное ему царедворчество, мешало Пушкину чисто житейски, в то же время никак не связывая его творчески (хоть и советовал царь переделать “Бориса Годунова” в исторический роман на манер Вальтера Скотта, Пушкин со временем издал его так, как он был написан). Можно сказать – и это будет горькой, но правдой, - что Пушкину в последние его годы мешал не царь, а собственная жена, затянувшая его в светскую круговерть. И не будем забывать того неудобного для многочисленных исследователей факта, что Пушкин получал из казны 10 тысяч ежегодно за чисто виртуальную работу в государственных архивах. (Волков, кстати, о таких фактах никогда не забывает и всегда рад при случае сообщить, какое вспомоществование из казны имел тот или иной русский классик; и мы с интересом узнаём, например, что Державин за оду “Фелица” получил 500 золотых рублей.)
Это взвешенное отношение автора к знаковой теме “поэт и царь” вызвал, кстати сказать, отрицательную реакцию у одного американского рецензента книги Волкова. Но ответ на такие реакции содержится в самой его книге, где говорится, что у русского царя были и другие дела помимо выстраивания отношений с Пушкиным, и что Николай Первый никак не мог выступить в роли Людвига Баварского, положившего всё свое герцогство и себя в придачу к ногам Рихарда Вагнера.
Говоря о царствовании Николая Первого в культурном его аспекте, нельзя пройти мимо пресловутой формулы “православие, самодержавие, народность”. Волков и не проходит, но и тут находит, так сказать, свежий сюжет (начисто замалчивавшийся в советское время): оперу Глинки “Жизнь за царя” (“Иван Сусанин” у большевиков). Это был самый показательный пример успешного осуществления знаменитой триады.
Это вполне оправданное стремление автора выровнять прежде существовавшие идеологические перекосы клонит его, однако, по временам, в другую сторону. Трудно говорить о Гоголе и Достоевском как писателях, укладывающихся в идеологию православия, самодержавия, народности, а именно этих двух титанов Волков пытается сюда подверстать. На этом примере хорошо видно, что творчество великих художников никак не уложить в какую-либо идеологическую схему, кто бы эту схему ни накладывал – хоть власть, хоть сами художники, как Достоевский в “Дневнике писателя” и Гоголь в “Выбранных местах из переписки с друзьями”. Ни Дневник, ни Переписка – это еще не Достоевский и не Гоголь. Та или иная идеология, рассчитанная властью на управление культурой, может быть более или менее удачной, вредить, а то и помогать временами, но сама культура, особенно художественное творчество, движется вне каких-либо идеологических рамок. Творчество свободно по определению.
Другое дело, что русская власть эпохи Романовых отечественной культуре не мешала, а когда и существенно помогала. В царской России не существовало идеологического диктата, и даже пресловутая уваровская триада не навязывала прямо, что и как писать тому или иному художнику. Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Глинка, Брюллов, Иванов активно работали, печатались, выставлялись, совместными трудами создавая тот самый золотой век русской культуры. Цензура, несомненно существовавшая, в сущности не касалась художественного творчества, объектами ее контроля были сюжеты политические, обсуждавшиеся в публицистической печати. От цензуры страдал Николай Полевой, а не Александр Пушкин.
Тут возникает другой, и любопытнейший, вопрос: а как сама русская культура смотрела на власть? Платила ли она властям лояльностью? Мы говорили выше, что политическая оппозиционность не определяла целостность русского художественного развития. И всё же, как тут не вспомнить колоссальную фигуру Льва Толстого, этого бунтаря по преимуществу. Объяснение этому только одно: сюжет о Толстом широко рассматривался автором в предыдущей его книге “Волшебный хор”.
Больше хотелось бы прочитать о Герцене, о его своеобразнейшем – феминистском, решусь сказать, - социализме. Вообще Герцен во всех его моментах интереснейший сюжет, но тут автору, похоже6 не дали развернуться издатели, впечатленные недавней драматической трилогией Стоппарда, где как раз Герцен предстал в полном его блеске.
В самом начале своей книги Соломон Волков написал: