И пёс, не обессуживая старика, плёлся в свою будку, заваливался на солому, позёвывал, но дремал бдительно, готовый в любую минуту ночи-полночи постоять за хозяина и его имущество.
Зачастую до зоревых просветов в жилище старика тлился огонёк в керосиновой лампе. Хозяин, не разоблачившись, лежал с закрытыми глазами на комковатом, никогда не знавшем постели топчане или же в угрюмой задумчивости прохаживался по единственной комнатушке, вздыхая, бормоча, а то и произнося целые речи, и при свете лампы, похоже, ему нечего и некого было разглядывать. Но, может быть, душа его просила света?
Так тянулись дни и ночи человека с горы, как его величали в округе.
Одним ноябрьским утром Иван Степанович, по привычке присгорбливаясь и натуженно – будто перед кем-то – хмурясь, выбрел из своей халупёшки во двор – и сердце его охнулось, а сам он зажмурился: неприглядной, серой, сморщенной обреталась всю нынешнюю промозглую осень новопашенская земля, а сейчас, после обвального жданно-нежданного ночного снегопада, – какая она, какая! Ясно-светлая, помолодевшая, торжественная, будто подготовилась за ночь к какой-то другой, умиротворённой, более радостной жизни. «Нарядилась, чисто невестушка!» – прицокивал старик. Казалось, что и кочки, и деревья, и поленница, и будка, и сопки – всё источается и лучится синеньким светом веселья, привета, ласки. В долине из печных труб дружно и густо валил дым утренних забот, разгорланились петухи, – не иначе как возвещали о приходе снежного гостя.
Иван Степанович, невольно выпрямляясь да и лицом свежея, бодровасто, даже с приплясом протоптал стёжку до ворот. Рядом с ним подпрыгивал и повизгивал Полкан, на радостях норовя клацающими зубами выхватить хозяйскую рукавицу.
– Вот и славненько: снег снегович пожаловал в наши взгрустнувшие закраины, – разговаривал Иван Степанович с собакой. – На два дня приспешил по сравнению с прошлогодним ноябрём. А мягкий-то! Можно подумать, несчётно лебедей проплыло ночью над нами, и обронили они пух свой. И на наш с Ольгой дом, супружницы моей, слышь, Полкан, легли ворохи пуха – теплей ей будет. А тишина-то воцарилась! Бо-о-о-жеская! Вон там, Полкан, далече, ворона, поди, с ветки на ветку перепрыгнула, ударила по воздуху крыльями. Вчерась я не расслышал бы, а нынче звук прямо-таки ядрёный: хлопнуло, почудилось, под самым моим ухом.
Полкан участливо слушал речь хозяина, не прыгал, не шалил. Старик всмотрелся в кипенное, как снег, солнце. Оно, вообразилось ему, вот-вот покатится, такое полное, сыровато-тяжёлое, с небосвода и остановится на земле туловищем снеговика; выбегут на улицу ребятишки: «На́ тебе, снеговик, голову с дырявым ведром, нос-морковку!..» Старик улыбнулся. Но улыбка – через силу, с мелкой судорожью на губах: он грустно примечал за собой, что отвыкали его губы улыбаться, а душа – радоваться.
– Ведь как же, Полканушко, мудро устроена жизнь: прыснуло хоть малость какую на человека отрадой и благодатью и-и-и – заиграло да закудрявилось в душе. Аж, знаешь, в пляс охота! Тосковал я долгонько, разная напасть втемяшивалась в башку, а смотри-кась: припожаловал снегопад снегопадович – и мою душу точно бы побелило. Да, иной раз столь мало надобно человеку, такусенькую всего-то кроху!.. Ну, чего уши развесил? Будто понимаешь! – потрепал Иван Степанович завилявшего, осчастливленного хозяйским участием пса.
Прометя во дворе тропки, протопив печь, старик стал собираться в дорогу: надо спуститься в Новопашенное. С полмесяца или даже больше там не был. Нужно подкупить продуктов, к тому же сегодня суббота – банный день, пора хорошенько помыться, попарить старые свои косточки, да и супруге надо пособить по хозяйству.
Однако не спешил старик спускаться со своей отшельничьей горы, бормотал, покряхтывая, поёживаясь:
– У-у, не хочу в Новопашенное! Не склонно моё сердце к землякам, противны они мне, супостаты…
Но, стискивая пальцы как в узле, подытожил:
– Эх, видать, никуда не денешься: придётся топать вниз!
Когда вышел под уже высоко горевшее солнце, улыбка снова защекотала блёклые старческие губы:
– Свету, мать моя, свету сколько для нас! Живи – не хочу, радуйся, живое живому, человек человеку.
И в груди старика чуть отлегло, прояснело. Но прояснело так, как случается в сумраке: уже, казалось бы, светло, но ещё серенько видно, что и как кругом.
Спуск по косогору был пылающе белым, необычайно мягким, и старик, усмехнувшись, подумал: «Угораздило же меня ещё при жизни на облако попасть». И хотя непроторенной и скользковатой была стародавняя дорожка, но всё же хорошо, легко шлось вниз, «с прибегучками». Ноги просто помолодели. Поясницу вдруг отпустило, в груди распрямилось и раздалось, а глаза не могли насмотреться на чудесно преображённую первоснегом новопашенскую долину, на украшенное родное село.