Какая-то неведомая сила выкатила-таки это колесо на макушку!
Выпрямился, приподнял голову перед своей халупёшкой – увидел рухнувшую крышу, чёрные, обвитые полымем стены. Понял до крайней степени очевидности – бой проигран, борьба закончена. Нет укрытия, нет приюта, хоть прокляни весь свет, хоть встань перед ним на колени!
Вдруг – дыхание перехватило, боль вгрызлась в грудь. Охнул, покачнулся. И уже никто не ударил его и не толкнул – а упал. Понял ли, что сердце не выдержало, не могло выдержать?
Кто-то жарко и влажно дохнул в лицо. Не сразу догадался – Полкан; видимо, смог сорваться с цепи, – молодец, Полкан Полканыч! Пёс прыгал, повизгивал, лизал лицо и руки хозяина. А тому хотелось своему верному помощнику и собеседнику ласковое слово сказать, погладить его, – не мог, ничего уже не мог. Лишь мог смотреть в небо и мало-мало удерживать при себе расползающееся сознание.
«Умираю? Уже?..»
«Война не убила меня, лютость людская не сломала… а гора, кажись, одолела».
Увидел Полкан бегущих людей – зарычал, ощерил чёрную пасть, на загривке шерсть встряхнулась иглами.
Скотник Стограмм подбежал первым, корягой саданул пса. Полкан клацнул зубами и, жалобно скуля, прилёг возле старика: понял, видимо, что против человека не пойдёшь, будь что будет, но оскаливался, оберегая хозяина. Стограмм подхватил собаку за задние лапы, раскрутился:
– Разбегайся, честной народ!
Далеко отлетел Полкан; покорливо притих в сугробе, поскуливал и, похоже, выискивал глазами среди людей любезного своего хозяина.
А они, тяжело дыша, запыхавшиеся, взмокшие, тесной кучкой склонились над ним, однако хорошенько не знали, что делать, как помочь. Стограмм дрожкими пальцами принялся расстёгивать на старике рубашку, но у него не получалось. Пелифанов оттолкнул скотника:
– Разрывай, дурило: задыхается дед Иван! А ну, уйди… алкаш трясорукий! – И располосовал на груди старика рубашку. – Качай, кто умеет, грудь – помирает мужик! Спасайте! Чего замерли? Эх, вы, недотёпы деревенкие, неумехи криворукие! Сам-то я если нажму на грудь старика, так, чего доброго, поломаю его старенькие косточки. Ну, чего остолбенели? Спасаем, спасаем! Помрёт ведь!
Грозная бригадир Селиванова отпихнула Пелифанова:
– Чего, идол, орёшь? Сам-то что, трезвенник, у самого-то какие руки? Пьянчуга ты забубенный, и не руки у тебя – грабли. Лампочку толком не умеешь вкрутить, а ещё электриком называешься! Катись отсюда!.. Люди, – обратилась она ко всем, – нести на руках надо нашего дедка вниз. Пока за фельдшером сгоняем – истинно: помрёт. Нельзя, чтоб он помер, никак нельзя. Берём да – полегоньку потопали. Тяжко будет, да выбора нету. Ну, взяли!
Только зашевелили старика, пытаясь поднять на множество протянутых к нему рук, – очнулся он, застонал. Приоткрыл отяжелённые, вычерненные смертью веки:
– А-а, тут вы. Думал, не пособите, а – вон оно чего… Спасибо, спасибо… Халупёшка догорела? Дайте гляну разочек: верно, не свидеться мне боле с этим благодатным местечком.
Расступились новопашенцы, Селиванова бережно приподняла голову старика. Глянул он и крепко – на сколько мог – зажмурился. Халупёшки его уже не было совсем, а дыбились на чёрной земле чёрные останки, как кости. Ещё дымили и тлели обугленные доски и брёвна, торчала стволом дерева без кроны печная труба и, будто ёрничая над стариком, поддымливала в небеса.
– Кто из вас подпалил? Скажите честно – всё пойму.
– Не мы, дед Иван, – склонился над стариком Стограмм. – А вон тот охламон, Витька… Эй, сопляк, подь сюда! – велел он подростку, скулившему за спинами взрослых.
Мальчишка с покорно склонённой головой подбрёл и завыл жалостливо, громко.
Стограмм прикрикнул:
– Не нюнь, будь мужиком! Смотри нам в глаза и говори: ты подпалил? Ну!
Но мальчишка заголосил, завопил, ожесточённо натирая глаза кулаками.
– У-у, на жалость давишь, притворщик, помалкиваешь, пакостник! – замахнулся на Витьку скотник, но не ударил, лишь по затылку скользнул ладонью и скинул на снег шапку. – Коли молчишь, так я расскажу… Увидел я, дед Иван, пожар на горе и – скачками сюда. А на меня с крутизны, вон с той, что за березняком, этот обормот катится. Схватил я его за шиворот… Я хотя и пьяница горький, а голова у меня варит! – подмигнул он собравшимся. – Мне следователем работать бы, а не скотником… ну да ладно!
– Ты, Григорий, башковитый мужик, я знаю, – тщился улыбнуться ему старик, но губы уже затвердели. – Ты ещё сможешь зажить по-человечьи – какие твои годы.