Начало бургомистровой речи, хоть и являло собой дешевую фразу, было, однако, правильным: момент действительно был исторический, и все, кто смотрел на черную махину, тихо стонущую от распиравшей ее скрытой энергии, со струйками пара, стремительно вырывавшимися через все щели, с венком на шее, то есть на трубе, — что придавало ей чудовищно-живой вид, — все очень ясно почувствовали, что настал конец старым временам и начинается нечто совершенно новое. Из людей, собравшихся на дебаркадере, этот конец старого мало кого затронул так, как Недобылов. И тем не менее Мартин был далек от того, чтобы проникнуться ненавистью или хотя бы антипатией к паровозу, тихонько шипевшему перед ним. Он уже дважды испытал наслаждение покойной, быстрой ездой по рельсам. И хотя в императорской Вене ему были знакомы только окраины, он все же успел составить представление о разнице между столицей и сонной провинциальной Прагой: а все потому, думал он, что Вена давным-давно соединена железными дорогами со всем миром; то же самое произойдет и с Прагой, когда будет больше железных дорог. Мартин послушно ездил с отцом, самоотверженно обслуживал упряжку, с готовностью исполнял все желания батюшкиных заказчиков, безошибочно доставлял письма и посылки и передавал наказы. Но он отлично понимал, до какой степени старозаветным было это почтенное занятие, и с первой минуты не сомневался, что если бы даже и не построили железной дороги в Пльзень, он, Мартин, и не подумал бы заниматься извозом до самой своей смерти, а при первой возможности взялся бы за какое-нибудь другое, более выгодное и обещающее дело. Да и что это за ремесло, коли оно приносит — если батюшка говорил правду — всего-навсего тысячу гульденов годовой прибыли!
Пока сын размышлял таким образом, матушка тихонько всхлипывала в платочек; а когда Мартин обратил взор на отца, то сердце у него сжалось, хотя и было не из чувствительных. Старый возчик устремил немигающие, погасшие глаза на беззвучно дымивший паровоз; лицо его было пепельным и неподвижным, только губы дрожали под белыми усами, и весь он казался меньше, чем прежде, словно ушел по щиколотку в землю. «Вот оно, — думал старик, — теперь уж и впрямь все кончено, все кончено. Тридцать лет ходил я с фургоном, а теперь меня — на свалку…» Мощь машины, которую он, кажется, никогда еще не видел так близко, подавляла его; его фургон рядом с этим чудовищем выглядел бы игрушечной тележкой… Опасение, мучившее старика пятнадцать лет, сбылось; мгновение, которого он боялся, настало. Жизнь подходила к концу и казалась прожитой зря.
Бургомистр торопливо бормотал свою речь, выпуская, что только можно, — и все же наместник в нетерпении начал постукивать по дощатому полу носком левой ноги. Он уже выслушал сегодня в Пльзени получасовую речь об историческом моменте, знаменующем собой переворот в истории всего края, а в Храсте, где была первая остановка, тамошний городничий двадцать минут распространялся по поводу золотых письмен, каковыми следовало записать этот день в анналах истории. После приветствия в Рокицанах предстояло еще выслушать ораторов в Здицах, Бероуне, Задней Тршебани, но самое худшее их ждет, пожалуй, в конце пути, в Праге. Если содержание речей будет чередоваться, рассчитывал наместник, как рассчитывают люди, погибающие от скуки, то в Здицах нас будут угощать золотыми письменами, в Бероуне — историческим моментом, в Тршебани — опять золотыми письменами, так что на Прагу, конечно, придется снова исторический момент. Тут у бургомистра отчего-то перепутались листки с речью, и наместник, воспользовавшись его замешательством, молниеносно схватил его за руку, сердечно благодаря за прекрасные слова, которые навеки будут запечатлены в сердцах всех золотыми письменами.
После этого к наместнику подступила первая дама города, супруга владельца металлургического завода, и протянула ему гигантский букет из невиданных оранжерейных цветов, а под конец робко приблизилась одна из девочек в воздушном розовом платьице и в черных чулках, отчего ее тоненькие ножки казались еще тоньше. Она должна была продекламировать приветственные стихи и учила их, бедняжка, с утра до ночи, до тех пор пока не вызубрила так, что никакое смятение чувств не могло уже сбить ее; но Келлерсберг, вероятно, не был поклонником поэзии. Не успела девочка открыть ротик, как он потрепал ее по розовой щечке и, приветливо помахав кланяющейся публике, поднялся в вагон, причем ему очень мешал сноп оранжерейных цветов, преподнесенных супругой владельца металлургического завода. Угрюмые спутники наместника тотчас последовали за ним, оркестр, грянул марш Радецкого, и поезд, провожаемый маханием шляпами и кликами «Слава!», медленно тронулся.
— Хоть отдохнешь теперь, — сказала матушка, когда семейство Недобылов возвращалось восвояси.
Сказав это, она робко посмотрела на мужа круглыми глазами — как-то он примет это бесхитростное утешение. Муж принял его совсем не так, как ожидалось. Он вспыхнул гневом.