Лиза понимала, что ответы ее далеки от того, чтобы увлечь Борна и наполнить его восхищением перед богатством ее ума, — и страдала от этого; но чем несчастнее она себя чувствовала, тем невыгоднее для себя говорила, и тем сильнее жгло ее смятение. Увидев, что вопросы не помогают, Борн помолчал, соображая, что бы такое сказать ей, что развлекло бы ее и вместе с тем не требовало бы ответа — а может быть, даже и рассмешило бы. «Интересно, какие у нее зубы?» — почему-то пришло ему в голову. За время их беседы Лиза ни разу не улыбнулась. А пока он раздумывал, она тоже лихорадочно искала, что бы сказать, чем загладить скверное впечатление, которое она, без сомнения, произвела на него, — она так усиленно размышляла, что даже в голове зашумело, а вид был строгий, чуть ли не оскорбленный. И вдруг оба заговорили одновременно,
— Когда я… — начал Борн.
— Весной… — проговорила она.
— Пардон, — сказал Борн. — Итак, что было весной?
— Нет, вы хотели что-то сказать. Вы сказали: «Когда я…» — и что дальше?
— После вас, — и Борн слегка перегнулся вперед, выражая на лице интерес к тому, что она сейчас скажет.
И она вдруг разговорилась:
— Весной у нас в Праге было страшное наводнение — а в Вене было наводнение? До нашей Жемчужной улицы вода не дошла, но бедствия в других частях города, расположенных ниже, трудно описать. Были несчастные, которые едва успели спастись.
Борн отметил, что Лиза, произнося эти книжные фразы, все комкала в руке платочек, а когда кончила, то рука ее успокоенно разжалась, и Лиза, довольная собой, выжидательно устремила на Борна свои угольно-черные глаза.
Борн рассказал, что в Вене тоже было наводнение, и Дунай так же выступил из берегов, как Влтава, но что из людей, не пострадавших от воды, мало кто интересовался бедствиями, причиненными ею; и он, Борн, умеет должным образом оценить то обстоятельство, что барышня соблаговолила подумать о несчастной судьбе потерявших все во время наводнения, — чем и доказала доброту своего сердечка.
Но злополучная Лиза все испортила своим ответом:
— Да я ничего об этом и не знаю, просто в газете прочитала.
К счастью, вернулась пани Валентина и, едва войдя, повела речь об аренде. Вот уж верно, что давно пора отдать лавку кому половчее, этот веревочник весь дом срамит. Такое помещение, на таком месте! Если пан Борн хочет знать, то она, пани Толарова, скажет ему вот что: Жемчужная улица — лучшая во всей Праге. Улица «Аллея» рядом, Овоцная рядом, до Конного рынка рукой подать, Пршикопы — за углом… Жемчужная — улочка маленькая, зато по ней все ходят: кому надо попасть из Старого Места в Новое, все тут идут, мимо ее дома, мимо лавки. И дешево: сто гульденов поквартально, а всего четыреста в год желает получить пани Толарова — да где же пан Борн найдет лучше за такую цену? Кстати, как называется венская фирма, которая хочет арендовать?
Тут она вынула из ящичка блокнотик в сафьяновом переплете, из петельки сбоку блокнотика вытащила маленький карандашик и устремила на Борна свои блестящие синие глаза, уже не затененные вуалеткой.
Борн осторожно отвечал, что об аренде он еще не говорит, поскольку не имел удовольствия осмотреть магазин, а просто он интересуется; фирма же его называется так-то и так-то, и он служит в ней управляющим. Пани Валентина, занося эти сведения в блокнотик, тоже с осторожностью возразила, что не может ударить по рукам, не посоветовавшись со своим стряпчим, так как времена нынче плохи, а она всего лишь беззащитная вдова. Однако осмотреть магазин пан Борн может, это ведь никого ни к чему не обязывает.
Она всунула карандашик в петельку и решительно поднялась. Борн поклонился барышне; и тут Лиза превозмогла наконец застенчивость, совсем парализовавшую ее, и очень мило улыбнулась гостю, который с облегчением убедился, что зубы у нее красивые, мелкие и чистые, с очень острыми клыками, что придавало ее меланхолической улыбке что-то мальчишеское или щенячье.
Едва за ними захлопнулась дверь, Лиза, прижав руку к сердцу, бросилась в свою комнатку и скорей — к зеркалу, посмотреть, хороша ли была, когда беседовала с Борном. Потом она открыла комод, из-под стопки белья, надушенного айвой, извлекла толстую тетрадь в синем коленкоровом переплете, села к столу и принялась торопливо писать на дурном немецком языке, но очень красивым готическим почерком:
«Сегодня, мой дорогой дневничок, я поверю Тебе великую тайну, о которой вчера еще не ведало сердце мое. Ибо в жизнь мою вошел тот, кто так похож на самые смелые мои мечты, что я совсем потерялась, едва на ногах стою, и одурманенная голова моя идет кругом. Что думаешь Ты обо мне, прекрасный чужеземец? Ты разговаривал со мною учтиво и изысканно, но завтра, верно, уж и не вспомнишь незаметную, скромную девушку с Жемчужной улицы в Праге…»
Так писала она, чистенько и трогательно, стараясь подражать языку модных светских романов; как вдруг слезы брызнули у нее, и она вывела по-чешски:
«Хоть бы он снял эту лавку, и был бы под одной крышей с нами!»
5