Кстати, никого не возмутило, что тен Берген использует приглашение на помолвку, чтобы произнести свою целенаправленную речь. Используют же государственные деятели спуск на воду судна или торжественное открытие электростанции (а помолвка в филиппсбургском обществе вполне сравнима с этими событиями), чтобы произносить свои политические речи, ни единым словом (исключая две-три вводные и заключительные фразы) не обращенные к славным судостроителям или каменщикам, что благоговейно и гордо взирают на явившихся к ним собственной персоной видных деятелей, ожидая похвал из уст столь высоких гостей (для чего бы им еще пожаловать на сей торжественный акт!); но высокие господа говорят не для тысяч ушей, а для двух или трех крошечных микрофонов, торчащих из цветов, и улыбаются они не для тысяч глаз, что глядят им в рот, а для кино- и фотоаппаратов, что высвечивают их темно поблескивающие пасти, фиксируют каждую их улыбку и выносят на обозрение миру куда большему, для которого они предназначены. Видимо, и господин тен Берген считал, что от него, раз уж он пришел, ждут изложения его взглядов на новую сферу деятельности. А потому и вправе был использовать в своих целях этот повод, тем все-таки отличаясь от подобным образом действующих государственных мужей, что обращался почти исключительно к присутствующим, не унижая их до фотостатистов и создателей шумового эффекта. Почти исключительно, но не целиком, ибо он вправе был надеяться, что изложенные им взгляды не застрянут в этом кругу, а станут циркулировать по Филиппсбургу, как его доподлинное мнение о новой сфере деятельности. Трудно сказать, когда закончил бы господин тен Берген свою речь добровольно. Оттого трудно, что почти не было случая, чтобы речь его пришла к концу естественно. Всегда находился храбрец, осмелившийся, если его осеняло что-нибудь подходящее, прервать эти речи, прикончить их тем или иным приличным образом. В этот вечер таким храбрецом оказался опять-таки Гарри Бюсген, он внезапно захлопал в ладоши и не останавливался до тех пор, пока и другие не набрались духу и не присоединились к нему и не загремели долгие аплодисменты, которые тен Берген напрасно пытался обуздать двумя-тремя смущенно отклоняющими жестами. Вначале он опустил глаза и, стоя в сосредоточенно-торжественной позе, терпеливо принимал аплодисменты с таким, однако, видом, словно бы этими аплодисментами ему доставляют лишь страдания, словно такова его злая доля и он покорно подчиняется ей. Но аплодисментам все не было и не было конца, а фразы, заготовленные для продолжения речи, видимо, уже щекотали ему горло (они карабкались вверх, все выше и выше, скапливались у него во рту, как слюна, рвались наружу, а проглотить их он не смел, уж очень было их жаль), что же оставалось ему делать, ему просто необходимо было остановить овацию! Но справиться со столь бурным изъявлением чувств он был не в силах, все мужчины и женщины отставили свои бокалы — для такого грома аплодисментов важно было участие каждой пары рук. Два-три раза он уже открывал рот и прикрывал глаза в знак того, что сейчас начнет говорить — это знали все, кто был с ним знаком, — но всякий раз, как только он собирался начать, буря оваций тотчас затыкала открывшийся рот. Нельзя же было, однако, целую вечность держать его под наблюдением! И господин Фолькман завершил дело, начатое Гарри Бюсгеном, он подошел, улыбаясь, к господину тен Бергену, взял его руку, стал трясти ее и благодарить и тем самым поставил точку на его нескончаемой речи. Господин тен Берген, по всей видимости, осознал, что эффекта своей речи ему не усилить даже такими великолепными фразами, какие сейчас ему приходилось судорожно проглатывать, он примирился со своей участью и дозволил себя чествовать. А главному редактору многие слушатели явно были благодарны за то, что он так храбро вторгся со своими аплодисментами в печальный аккорд, составившийся из гнусавых ноток оратора и шума зимнего дождя за окном. Не очень-то много нашлось бы таких, кто отважился бы на это. Альвин, во всяком случае, признался себе, что не посмел бы совершить подобный поступок. Но Гарри Бюсген мог себе это позволить. У него даже выработалась известная сноровка в убиении нескончаемых тенбергенских речей. Альвин вспомнил остроту, приписываемую доктору Бенрату: хозяин дома, приглашая на прием гостей, хорошее настроение которых ему дорого, не должен приглашать тен Бергена, если он не уверен, что и Бюсген согласится прийти на прием.