Напившийся волчьей крови зыбун сонно похлюпывал, шел ленивыми волнами, но все движение в нем утихло. Скрылось с глаз грязное полотнище савана. Сосновые спины заслонили его. Легко затеряться в дремучем бору. Иди себе, не оглядываясь, и уйдешь так далеко, что не отыскать тебя будет. Все укроют старые сосны. Ничем их не удивить. Все они видели. И мать мертвую, что сына своего ожившего тащит к людям из последних сил. Может, дотащит. Сбросит вниз с пригорка, авось докатится сам. И упадет, мертвая, как должна была давно еще. Семь раз облетели листья, а она все бродит по тропинкам, топчет их память. Только что сосновому бору те листья? Хвоя крепкая. Хвое не страшен ход времени.
Леся отерла лицо, липкое от пота и слез. Не помогло. На влажную кожу налип сор, хотелось умыться. Опустить лицо в стылую воду. Открыть в ней глаза, увидеть, как исчезает в мутной пелене привычный мир и открывается иной — зыбкий, нездешний. Леся подхватила шаль, чудом оставшуюся на плечах, пока бежала она и тащила на себе неподъемное Лежкино тело. Где оно теперь? Опустилось на рыхлое дно? Увязло в иле? Запорошилось озерным песком? Закрыл ли Лежка глаза перед тем, как навеки вечные упокоиться? Или холодные рыбы выедят их равнодушными своими губами? Леся представила, как Лежка смотрит через толщу воды на слабый кругляшок солнца. Где оно там? Высоко? Пора кур кормить? Тесто ставить? И не видит. И не спрашивает. Все теперь ему сонная вода.
От удара маленьких кулаков только брызги и полетели. Леся с силой баламутила воду, отталкивала ее от себя и шла-шла все дальше, все глубже. Ноги затягивало в ил. Топкое дно сопротивлялось шагам — не привыкло к ним. Только лебедицы и ходили тут, легкие, как перышки. А мертвые падали, не чувствуя ног. Ничейная земля. Густая грязь и тишина мертвая. Леся хлестала воду, будто та виновата. Кричала что-то без слов, завывала дико от страха своего, покойничей усталости и безысходного одиночества.
Никого не осталось. Целый род вымер без вести. Целый лес осиротел. А озеро проклятое спит! И тот, кто обещан ему в Хозяива был, исчез вовсе. Может, не было его никогда. Одна болотина проклятая гниет себе и горя не ведает. Как прогнать ее? Как защитить бор сосновый, да лещину у дома, да березовую рощицу? Как не пустить к безликому Бобуру новых ряженых? Как? У кого спросить? К кому пойти? И куда ей теперь идти, если нет больше тропинок? А что была, та закончилась. И нет ничего в конце ее. Одна только вода эта сонная. Пустая вода! Вода. Вода…
— Ну, чего раскричалась? — спросил вдруг кто-то и положил тяжелую ладонь Лесе на плечо.
Руки его были удивительно красивы. Сильные пальцы, тонкие, но хваткие. Крупные костяшки, нежной розовости пластины ногтей. Холод прикосновения пробрался под шаль и рубаху. Леся застыла, задышала испуганно. Но стоило ей втянуть озерных воздух, влажный и холодный, почувствовать, как неуловимо пахнет он свежим ноздреватым хлебом, теплым еще, прикрытым льняной тканью, как страх улегся. А с ним и печаль. Она обхватила протянутые пальцы своими, повернула ладонь. Знакомый тонкий шрам пересекал ее.
— Давным-давно лесной мальчик учился печь хлеб, — насмешливо сказал Лежка, позволяя прикоснуться губами к ледяной своей руке. — Не хватайся за противень, пока горячий, говорила ему мать, названная теткой. Он слышал, но не слушал. Он вообще не умел слушать. Только слышать и запоминать. Глупый был мальчик.
Губы обожгло холодом и затхлым вкусом озерной воды. Последний отголосок родового дома затихал в словах того, кто вышел из глубины в Лежкином обличии. Вода смыла кровь, залечила раны, а когда отхлынула, то вместе с ней ушли навсегда тепло и щекотная нежность, щенячья привязанность и вера в лес. Только память осталась. Бездонная Лежкина память. Омут услышанных слов, увиденных черт, пойманных смыслов.
Теперь Леся смотрела на него — мокрого, холодного, иного, — и не могла понять, как же раньше они не увидели? Как не поняли, кто живет с ними в одном доме, печет хлеб, ходит за колодезной водой. Кто идет с ними по лесу, боится и жалится, ест и дремлет у костра. Кого братом они зовут. Бьют кого, над кем насмехаются.
— Я и сам не знал, — признался Лежка. Дернул губами, но улыбка не вышла, скривила покойное лицо, бледное до прозрачной голубизны. — Как глаза на дне открыл, так и понял. Все понял.
Не выедят глаза эти рыбы. Не размоет глубокое течение. Вот они. Глядят равнодушно, моргают поседевшими ресницами. И сам Лежка совсем утерял цвет. Подернулся дымком. Растворился в воде, чтобы самому водою стать.
— А как же тот? — спросила Леся. — Ну, тот, кто на дне спит. Нет его?
Лежка провел рукой по воде, та добралась ему до пояса, нежно обхватила, словно боялась отпустить.
— Есть он. Есть. Долго не было, а теперь есть. Никуда больше не денется. Не уйдет.
От прикосновений его вода пошла волнами. Озеро забурлило, заволновалось, ударило Лесю по ногам, готовое утащить на дно. Но Лежка хлопнул по ней легонечко. И вода тут же успокоилась.