— Вот и стал я Хозяином, — тихо сказал он. — Так легко это, когда свой ты, тот самый. Столько пыжился, на цыпочки вставал, думал, вот вырасту на чуток, и примет меня лес-господин. Стану сильным, все узнаю, запомню все, пойму. И тогда… А сюда мертвого принесли, как кутенка утопили. Только озеру все равно, какой я. Вода меня как своего встретила. Я для нее любой буду самый тот.
Леся обняла бы его. Прижала бы голову к груди. Вместе бы они поплакали. Вместе бы погоревали. Только озеро обхватило Лесю, стало вязким, тугим — не подойти к Хозяину, не дотронуться. Так и осталась стоять, мучаясь жалостью, будто болью.
— Все я теперь знаю, — проговорил Лежка, поднял на нее посеревшие глаза. — И про себя, и про озеро. И про тебя знаю.
Жаркая ночь полыхнула в Лесе, окрасила щеки багрянцем. Не скрывалась она, но и говорить не хотела, как сладко ей было под волком, как сыто, как яростно, что тяжесть его до сих пор с ней, наливается в животе огненной капелькой, хоть руки грей.
— Не винись. — Лежка опустил пальцы в воду. — Лес вас свел. Нужно так было. Все как должно, так и свершилось. И по Демьяну не печалься. На своем он месте теперь. Отпустила ты его. Вот и ладно.
— И куда мне теперь? — тихо спросила Леся, пряча глаза.
Озеро лоснилось вечерним светом, полнилось им, мерцало изнутри. Лежка играл переливами его, словно в руках было зеркальце. Только сам он стал зеркалом. И смотреть в него было страшно. Вдруг покажется самая суть? И что с этим знанием делать? Как жить?
— Можешь к людям уйти. Никто тебя не задержит. Твоя воля, — равнодушно ответил Лежка. — Можешь в лесу остаться. Глаша тебя приютит.
Леся зябко передернула плечами. Так долго она бежала, гнала себя из последних жил, а теперь стоит — никому не нужная, обманутая сама собой. Всех спасшая. Всех отпустившая. И целому лесу нет до нее никакого дела. Может, потому что лес этот — деревья сонные, звери дикие да горстка людей, что мучились-мучились безумием своим, да и померли друг за другом, как и бывает всегда.
— Пойду я, — пробормотала Леся. — Холодно тут. И ночь скоро.
Быстро темнело. Далекий берег обратился в серую линию. Зыбун ожил, зашевелился, закряхтел от голода. А в сером доме за ржавой сеткой принялись разносить творожное месиво с горелой корочкой, политое клубничным киселем. Леся с трудом проглотила слезы, попятилась было, чтобы Лежка не разглядел ее отчаяния, но тот схватил ее за руку и притянул к себе.
— Я теперь память всего сущего. Я теперь все про всех знаю, — зашептал он, утягивая Лесю вниз, прямо в ледяную воду. — Спать мне на дне, летать с берегинями над лесом. Видеть во сне, как живет лесной род. Складывать новую память к памяти старой. Жить мне вечно. А пока я живу, лес будет жить, потому что я его помню. Все помню. И тебя помню. Как зачинали тебя на поляне родовой — Батюшка наш да девка безумная Анастасия. Настюшкой он ее прозвал, пока по лесу вел. А она возьми да вырвись, да прочь сбеги. Только ты в ней уже началась. Капелькой горячей. Помнишь это?
«Нет», — попыталась ответить Леся, но вода уже захлестнула ее.
— А я помню, — сказал Лежка, и голос его стал самим озером, что послушно сомкнулось над ними, будто создано было для этого.
Мшистые валуны
Холод опустился на лес вместе с сумерками. Плотный и влажный, он оседал на ветвях, лохмотьями спускался к земле, собирался холодной влагой в укромных местах, где из стеблей вырвались тугие листья. Сосны тихонько подрагивали, будто пальцы ранней ночи перебирали их неспешно и ласково, как гладят волосы уснувшему ребенку, задумавшись о чем-то своем. Бор отдыхал. Покойно было в нем. Тихо. И сквозь сонную темноту проступали они.
Серые бока их врастали в землю, а макушек было не разглядеть — так высоко прятались они, раздвигая сосновые ветви. Мох укрывал их от холода, впитывал студеную воду, прятал от жаркого солнца. И они позволяли ему цепляться за свою шершавую кожу, расти на ней и умирать, сменяться другими, такими же, как прежние, не отличить. Им и не нужно было. Вековая память их окаменела, остыла, спряталась вглубь. Люди, что шли к ним робко прикоснуться к мшистым бокам. Звери, что пробегали мимо, и не взглянув. Птицы, которым разрешено было присесть на высокие макушки, передохнуть и полететь дальше в недосягаемую небесную синь.
О, сколько было их. Живых, шумных и суетливых. О, как утомительно было слышать их громкие голоса. Видеть, как живут они, как силятся успеть. И не успевают. Все равно не успевают. Слышать, как кричат они, когда рождаются в муках. Слышать, как стонут, зачиная новых детей. И как хрипят, когда жизнь уходит из них, скоротечная, как все, кроме мшистых валунов, спящих в бору у лесной тропы.
От яви в сон, от леса к озеру ходили по ней Хозяева. Большие и малые. Юные совсем и сгорбленные старики. Просили о милости, вечности, власти. А получали одно, как и все прочие, — забытие и смерть. Вечность дарована лишь тем, кто не живет. Валунам, глядящим через дрему свою на мир. Вот птица пролетела. Вот зверь пробежал. Вот человек прошагал. А прошлый он Хозяин или будущий — кто ж разберет? Да и зачем?